Далее Лестер Новак подробно анализирует картину Генриха Кюрца и рассказывает, как молодой художник в ответ на необычную просьбу Германа Раффке разработал произведение, которое уже само по себе стало настоящей “историей живописи”, “от Пизанелло до Тернера, от Кранаха до Коро, от Рубенса до Сезанна; как он противопоставил этой непрерывности европейской традиции свой собственный путь, изобразив на холсте разные произведения американской (и германо-американской) школы, из которой сам непосредственно вышел; и, наконец, самое важное, как он дважды подчеркнул эстетическое значение рефлексивного подхода к своему статусу художника: с одной стороны, изобразив в центре холста заказанную ему картину (так, словно Герман Раффке, разглядывая свою коллекцию, видел картину, в которой он разглядывает свою коллекцию, или даже так, словно он, Генрих Кюрц, работая над картиной, изображающей целую коллекцию, видел в ней картину, которую сам создает — одновременно итоговую и изначальную, картину в картине и картину картины), “работу бесконечного зеркального отражения, где, совсем как в хранящихся в перпиньянском музее ‘Менинах’ и ‘Автопортрете’ Риго, рассматривающий и рассматриваемый то и дело сталкиваются лицом к лицу и меняются местами”; с другой стороны, включив в эти отражения второй, третьей, п-й степени две другие свои картины, а именно, юношескую работу, которую Раффке купил у него за несколько лет до этого, и вторую — задуманную уже давно, но пока лишь намеченную, — чье “вымышленное воспроизведение” “в уменьшенном варианте” оказывалось как бы “предвосхищением ее будущего завершения”.
То почти нездоровое очарование, предметом которого оказалось произведение, было вызвано не столько технической виртуозностью художника, сколько искусным построением пространственной и особенно временной перспективы. Ибо, заключал Лестер Новак, не следует обольщаться: это произведение — образ смерти искусства, спекулятивная рефлексия о мире, которому суждено бесконечно повторять свои собственные модели. И, возможно, отличающие каждую копию крохотные вариации, которые так завораживали зрителей, являются предельным отражением глубокой горечи автора: как если бы, рисуя историю своих собственных произведений через историю произведений других художников, он мог, хотя бы на миг, сделать вид, что нарушает “установленный порядок” искусства и прорывается через перечисление к изобретательности, через цитирование — к страстности, через воссоздание — к свободе. И, возможно, самое мучительное и самое комичное в этом произведении — как раз портрет чудовищно татуированного мужчины, это расписное тело, которое как будто стоит на страже перед каждым повторением картины: человек, ставший в глазах коллекционера живописью, некий ностальгический и смехотворный, ироничный и разочарованный символ “творца”, лишенного права живописать и обреченного отныне смотреть и предлагать взору лишь одно достижение: совершенно записанную поверхность.
В четверг утром 2 апреля 1914 года Германа Раффке обнаружили мертвым. Через восемь дней его похоронили согласно протоколу, который он сам очень подробно описал в своем завещании и который в каком-то — довольно мрачном — смысле оказался созвучен отдельным соображениям, высказанным Лестером Новаком. Тело, обработанное лучшим таксидермистом того времени, специально вызванным из Мексики, было облачено в серый халат с красной каймой, в котором коллекционер фигурировал на картине Кюрца, и помещено в то же самое кресло, сидя в котором он позировал. Затем кресло с телом перенесли в подвал, который с точностью, только в значительно уменьшенном виде воспроизводил ту комнату, где Раффке хранил свои самые любимые картины. Большой холст Генриха Кюрца занял всю дальнюю стену. Покойного усадили напротив картины в той же самой позе, в которой он был изображен. Справа от картины, на месте, соответствующем “Портрету Бронко МакГинниса”, установили мольберт с портретом самого Германа Раффке, сделанным сорок лет тому назад, во время его пребывания в Египте; на портрете в рост пивовар стоял на фоне оазиса в белоснежном фланелевом костюме, серых холщовых гетрах, облегающих икры, и колониальном шлеме. После этого подвал запечатали.
Первый аукцион Раффке был устроен спустя несколько месяцев после смерти коллекционера в питсбургской галерее “Зюдельверк”. На открытие собралась огромная толпа; любителям не терпелось увидеть своими собственными глазами произведения, которые — за исключением нескольких германо-американских работ, также показанных на выставке, — были им известны лишь по крохотным копиям в “Кунсткамере” Генриха Кюрца. Но их ожидало горькое разочарование: из картин, воспроизведенных Кюр-цем, в каталоге аукциона не было заявлено ни одной. Большинство работ представляло американскую школу, и хотя все они отличались хорошим уровнем по сравнению с тем, что обычно предлагается на рынке, это не очень воодушевило покупателей, уже