вместе с крестником Зигмасом возле кошловины жерновов. Будто мертвые оба. Горбунок надрался. Ребенок умотался. Оказывается, мельник Каушила двух дочек замуж выдает. На пятые сутки свадебники повалились где попало. Для музыкантов места в избе не нашлось. Что будет завтра утром, когда свадебники продерут глаза — даст скупердяй Каушила опохмелиться или нет?.. Если и не даст, плату за музыку все равно надо забрать, как договаривались, — половину куличной мукой, а половину водкой. Вдобавок, их зовут в Скудутишкис. Пожалуй, до осени дома побывать не удастся.
Видит полицейский бесенок, что дело худо. С хмельным бесенком по-хорошему не договоришься. Хоть он и твой двоюродный брат. Надо совесть Горбунка пронять не словом, а сном. Поэтому птицей слетал в Кукучяй, принес оттуда стоны Марцеле и, для верности, хрустнул сваями старой мельницы да рявкнул голосом Синей бороды:
— Вставай, безбожник! Прощайся навеки!
Вскочил Горбунок, будто ужаленный, и разбудил Зигмаса:
— Я пошел.
— Куда?
— Домой.
— Что случилось?
— Марцеле умирает.
— Иисусе! И я с тобой...
— Нет. Ты остаешься. У Каушилы муки завтра утром не бери. Все водкой потребуй. Скажи — на поминки. Для тетушки.
И убежал Горбунок с гармоникой на плече. Казалось ему, что это не ноги его несут, а она, проклятая музыка...
— Марцеле, Марцелюте, — повторял всю дорогу, а душа полнилась раскаянием в своей беспутности и священным гневом на Синюю бороду, на этого дьявола, который напугал его жену так, что та даже слегла.
Слава богу, Марцеле стонала. Значит, еще жива. Но как застрял Горбунок в своих сенях среди баб, так и ни с места. Набросились на него бабы, будто вороны на ястреба:
— Пьянчуга!
— Скотина!
— Ублюдок!
— Где глаза твои? Где совесть? Баба умирает, а ты водку хлещешь по свадьбам, будто пес паршивый, шлендаешь. На своей гармонике проклятой наяриваешь!
— Ирод!
— Чтоб ты провалился!
— Чтоб ты скис!
— То-то. Ага! Такую женщину в могилу свел, и что теперь делать будешь?
Сапожник присел на корточки, за голову схватился:
— Фельдшер где? Аукштуолис?
— Ишь, когда допер!
— То-то. Ага! Задним умом крепок.
— Без тебя позвали!
— Да будь ты проклят, злодей!
Так и затюкали бы бабы босяков Горбунка. Спасла Марцеле:
— Йонялис, ради бога... Зови ксендза. Не выдержу больше!
Сама гармоника вырвала его из бабьей толпы, по воздуху унесла в настоятелев дом. Однако Антосе даже двери не открыла. И не поверила его мольбам:
— Проваливай! Настоятель болен.
— Что же мне делать-то?
— Беги в нижний дом. Буди викария.
В нижнем приходском доме еще не спали. Дверь открыл органист Кряуняле, пьяный вдрызг.
— О! Долгожданный гость! Милости просим.
— Некогда. Баба умирает.
— А пускай ее умирает. Баб — до черта, а настоящих музыкантов — на пальцах сосчитать! Нам умирать нельзя. Нам надо опохмелиться! Викарий! Этот музыкант пришел, который ксендзов и господ без ножа режет. Хочешь познакомиться?
— Пусть войдет.
— Не войду! — взвизгнул сапожник. — Перестаньте шутки шутить!
— А кто же ты еще? — рассердился органист. — Зачем тогда музыку с собой притащил?
Только теперь Горбунок почувствовал у себя на плече гармонику. Тяжелой она показалась, будто из свинца.
— Ага! Поймал на вранье! — вскрикнул Кряуняле и, схватив за ремень гармоники, затащил Горбунка в дом да потребовал приветствовать песней викария, который, едва живой, клевал носом за столом.
— Не могу, — возражал Горбунок, одурев от блаженных запахов.
— Почему не можешь?
— Бесенок мой куда-то подевался.
— Объявится! — и, наполнив стаканчик вином, влил в глотку Горбунку. — Не бойся, не освященное. Краденое. Из погреба Бакшиса! А теперь спой! Восславь викария Жиндулиса или валяй к Бакшису, чтоб он твою бабу соборовал.
— Недурно сказано! — загоготал викарий.
Загорелись щеки у Горбунка. Медлить было нельзя. Он сорвал гармонику с плеча и, заставив ее завизжать девичьим голоском, сердито запел:
Горбунок навалился грудью на гармонику, растеряв все свое остроумие, и жалобно застонал. — Чистую правду говорит! — сказал Кряуняле и наполнил три стаканчика вином: — Примем еще, викарий, и потопали. — Куда? — К бабе. — Мне нельзя. Пускай Бакшис топает. — Бакшис не может. Болен. На тебе теперь все обязанности. — Ладно. Выпьем. И потопаем. Выпили все трое. Кряуняле и Горбунок встали, а Жиндулис — нет. Жиндулис вдруг рассердился. Вспомнил про песенку. Как смеет этот горбатый дьявол над ксендзом издеваться? Разве квартира викария — хлев? А сам он разве жеребец? За такие слова, по правде, надо бы язык выдрать.
попробовал обратить все в шутку Горбунок, но ничего не вышло. Жиндулис вломился в амбицию и спрашивал дальше: — Известно ли тебе, темный ты сапог, что ксендз ради своего призвания, если надо, должен отречься от всего на свете: от любви, богатства, матери, родины?!
сами вылетели у Горбунка слова вместе с поросячьим визгом из мехов гармоники. Его пьяный бесенок проснулся-таки наконец! Побледнел Жиндулис, будто мел. Схватился за нож. Хотел полоснуть по мехам гармоники, но Кряуняле цапнул его за руку. — Я же тебе говорил, Стасис, — он сущий черт! Не принимай близко к сердцу. — Я покажу ему смеяться!
— Перестань, Кулешюс, — взмолился органист. — Разве не видишь, что викарий молод да зелен. Шуток не понимает! — Молод — постареет, глуп — ума не наберется. Ничего путного из него не выйдет! — Выйдет! Я пробьюсь! — не сдавался Жиндулис, которого вдруг проняла недобрая икота. — Пробьешься. Выйдет, — успокаивал его Кряуняле, с хитрецой подмигивая при этом сапожнику. — А что мы с Кулешюсом тебе говорим? Да поможет тебе господь! Вставай. Только гляди в оба, чтоб раньше сроку колени не преклонить! — Не преклоню. Пойду. — Иди. Далеко пойдешь. Так что примем все втроем и потопали к бабе Кулешюса. — Не потопаю. Ненавижу баб. — Давай, Кулешюс, выведем святого на двор. Худо ему. Музыканты, чокнувшись, выпили и вывели Жиндулиса на
Бакшис старый в рай идет,
А Жиндулис в хлеву ржет!
Ржет в хлеву Жиндулис милый,
Круп его давно уж в мыле...
Так трудиться ведь негоже,
Дай ему здоровья, боже!
Дай здоровья для овечек,
А Кряуняле для певичек...
Горбунок навалился грудью на гармонику, растеряв все свое остроумие, и жалобно застонал. — Чистую правду говорит! — сказал Кряуняле и наполнил три стаканчика вином: — Примем еще, викарий, и потопали. — Куда? — К бабе. — Мне нельзя. Пускай Бакшис топает. — Бакшис не может. Болен. На тебе теперь все обязанности. — Ладно. Выпьем. И потопаем. Выпили все трое. Кряуняле и Горбунок встали, а Жиндулис — нет. Жиндулис вдруг рассердился. Вспомнил про песенку. Как смеет этот горбатый дьявол над ксендзом издеваться? Разве квартира викария — хлев? А сам он разве жеребец? За такие слова, по правде, надо бы язык выдрать.
Нам нельзя
Без языка...
Без него
Мы как треска! —
попробовал обратить все в шутку Горбунок, но ничего не вышло. Жиндулис вломился в амбицию и спрашивал дальше: — Известно ли тебе, темный ты сапог, что ксендз ради своего призвания, если надо, должен отречься от всего на свете: от любви, богатства, матери, родины?!
Тебя, здоровяк,
Легко не возьмешь!
Ты бога продашь,
А к черту пойдешь! —
сами вылетели у Горбунка слова вместе с поросячьим визгом из мехов гармоники. Его пьяный бесенок проснулся-таки наконец! Побледнел Жиндулис, будто мел. Схватился за нож. Хотел полоснуть по мехам гармоники, но Кряуняле цапнул его за руку. — Я же тебе говорил, Стасис, — он сущий черт! Не принимай близко к сердцу. — Я покажу ему смеяться!
Воля черту смеяться,
Воля богу гневаться,
Воля тебе, Жиндулис,
Святым оставаться!
— Перестань, Кулешюс, — взмолился органист. — Разве не видишь, что викарий молод да зелен. Шуток не понимает! — Молод — постареет, глуп — ума не наберется. Ничего путного из него не выйдет! — Выйдет! Я пробьюсь! — не сдавался Жиндулис, которого вдруг проняла недобрая икота. — Пробьешься. Выйдет, — успокаивал его Кряуняле, с хитрецой подмигивая при этом сапожнику. — А что мы с Кулешюсом тебе говорим? Да поможет тебе господь! Вставай. Только гляди в оба, чтоб раньше сроку колени не преклонить! — Не преклоню. Пойду. — Иди. Далеко пойдешь. Так что примем все втроем и потопали к бабе Кулешюса. — Не потопаю. Ненавижу баб. — Давай, Кулешюс, выведем святого на двор. Худо ему. Музыканты, чокнувшись, выпили и вывели Жиндулиса на