Litvek - онлайн библиотека >> Янка Брыль >> Биографии и Мемуары >> Всё, что поражает... >> страница 3
моторном катере, в тихой работнице-лодке.


***

Не помню, но кажется, что не записал нигде, как летом тридцать второго года, в сенокос, меня, после нескольких дней тяжкого, горького раздумья над жизнью, над моим в ней местом, над моей — уже тогда — никчемностью... меня, подростка, вернула к жизни, к пониманию ее смысла, красота окружающего мира.

Больше всего запомнились черные, блестящие сытогорластые грачи над покосами и на покосах. Они — через тридцать четыре года! — помнятся мне, словно светлый сон, словно какой-то символ той спасительной красоты.


***

Пишу над рекою, на уже отросшей после покоса траве (пусть мой блокнот пропахнет травяной свежестью!), в мягком и время от времени чуть-чуть приглушенном тучкой солнце раннего вечера.

Само собой как-то леглось на траву. Будто во мне собралось немало жажды покоя, отдыха, тишины, необходимых для нашей работы.

Сюда шел летним лесом, чащей, по стежке хорошо знакомой, а теперь заросшей, заваленной ветками и целыми деревьями, которые попадали поперек и лежат будто умышленные завалы.

Идя, слушаю урчание горлинок — то как мурлыканье кота, то как грустное кумканье лягушек, то даже временами как похрюкиванье недовольных поросят.

Теперь, над Свислочью, услышал лягушачье кумканье в тихих заводях, и подумалось, что у них это — не просто какая-то там физиологическая потребность, а тихая музыка, очень уж поэтически-грустная. Своею таинственностью и необычностью эта музыка беспокоила меня в детстве, когда я меньше всего думал об осмыслении красоты, а просто брал ее — заслушавшись, засмотревшись как зачарованный.

Не оттуда ли, от той зачарованности, пришло теперь желание лечь на траву, затихнуть?..

Пока писал это, защебетали за кустами ласточки. Густо, дружно и мило. Тоже попутчицы моего далекого начала.


***

Полчаса в мокром лесу.

Дождь разбудил меня шумом за окнами. А может это я сам проснулся навстречу его шуму?.. Подумал, в глядя на зеленую стену: шум дождя усиливается оттого, что сеется он на множество листвы и хвои. Подумаешь, открытие! А вот же приятно было, будто впервые осознал.

В чаще, когда я вошел туда, сначала по асфальтовой дорожке, над которой чуть заметно поднимался пар, а потом по росной стежке, приятно было смотреть на ядреные дубовые листья, вспоминая такой же мощный и сытый капустный лист. Солнце вначале было за поволокой и не спешило выходить из-за нее. Разнеженно и монотонно просил пить юрок. Почти неощутимый ветерок пошевеливал то тут, то там листву, раз за разом тихонько пошумливали, падали наземь маленькие местные дождики. По обе стороны стежки — бурачно-розовые цветы клевера. Символ спокойного, доброго, нежадного достатка — когда всномнишь эти цветы в большой массе, густую, розовую клеверную кашу. В клевере по обе стороны стежки изредка стояла милая, скромная кашка. В мокрой чаще сыто мурлыкала горлинка. Странно вел себя дождь: помолчит, помолчит — и снова шумно пойдет по листве. Будто человек, что думает, а потом — снова плачет...

Солнце взяло свое. Когда я по мокрым стежкам вышел снова на асфальт, листва с юго-восточной стороны была уж почти обсохшая.

Снова вспомнил то, что думалось на днях об описаниях природы. Что-то не очень выразительное, но приятное, светлое. Кажется, у Конопницкой или у другой из польских женщин читал об этом. Ощущение красоты, благодарность за радость этого ощущения, мысли об извечной тоске человечества: ах, как бы нам начать наконец жить разумно, согласно, счастливо!..

Подумалось сегодня, что только в этом, в таком ощущении красоты природы, и есть единственный смысл ее описания.


***

В зеленой редкой ржи, посеянной на скос,— густая, сытная вика. С нежными цветочками, которые вчера, в первый мой наднеманскнй день, не просто остановили на себе внимание, а хорошо напомнили детство. Ромашка, которая там-сям высоким гуртом, будто пальмой, выбивается из виковой гущины в пустые, сивые колосья. Волошки — васильки,— которых больше всего у межи. Тишина и раннее солнце — после вчерашней нудной промозглости. Из леса слышно грудное воркованье горлицы, будто очень далекое, кукованье кукушки.

Над Неманом могучие вербы, толсто налитые здоровьем олешины и дубы, которые молча, надежно стоят на своем.

Как давняя, припомнилась одна наша свойски-партизанская рыбалка здесь, где после ухм мы по очереди силились переплыть горловину — кто прямее. Напрасно,— на стержне каждого сносило в сторону. Однако же и весело было. Уже семнадцать лет тому назад...

И Коласово припомнилось:

Не ведаю, каму сказаць мне «дзякуй»

За тое, ізноў сустрэў вясну.

Пражыўшы семдзесят гадоў без гаку,

Сустрэць бы, божухна, яшчэ адну.

Четыре строчки настоящей поэзии, вздох души, усталой и все еще неутомимой...

Думалось и про только что, вчера прочитанное, японское,— Оэ, «Объяли меня воды до души моей». Про небольшой квадрат живой земли в бетонном подвале фантастического атомного убежища. От той земли человек время от времени набирался жизненной силы, — ногами, словно корнями.


***

Сегодня мои колосья в щедром солнце и от ветерка покачиваются беззвучно.

Много я писал не за столом, и это вспоминается приятно.

Васильки тянутся вверх, к колосьям. Вспоминается и Богданович. Еще и в связи с недавней статьей Адамовича, где тот справедливо называет нашего милого, трагически мало пожившего Максима первым настоящим белорусским критиком.

Понизу с гуденьем толчется разная мошкара, а над колосьями снуют нежные ласточки.

Хлеб и краса, краса и хлеб — из нелегкого труда.


***

По дороге в деревню дождь догнал-таки меня и хорошо нахлестал по штанинам ниже плащ-палатки. А потом распогодилось и так стихло, что даже останавливаться время от времени хотелось, будто смутившись от тишины, которая останавливала меня, и тогда слышны были песни жаворонков — над солнечной мокрой зеленью,— песни всегда и всюду радостно увлеченные.


***

Солнце сквозь тучи подперлось косами. Вечер тихий и теплый.

До моста — берегом, под дубовыми и липовыми ветвями, назад — стежкой во ржи. Колосья — на уровне глаз, крупно, сладко налитые. Колос к колосу — такие похожие и такие разные, как листва. И такое их множество,— спокойное ощущение бесконечности, бесчисленности, благополучия. Спокойное, даже теплое, будто мудрое по-стариковски, без того холодного ужаса, с каким