Litvek - онлайн библиотека >> Томмазо Ландольфи >> Классическая проза >> Солнечный удар: Рассказы >> страница 3
вопиет у Ландольфи из «пор» фантастики; под обликом «мистификатора» прячется чуткий и сострадающий реалист. Вдруг появляется в финале «бала мертвецов» щенок, из тех, «что сотрясаются в лае всем телом, заливаясь на весь дом пронзительным тявканьем, совершенно, впрочем, несоответствующим их крошечным размерам…» — зоркость, достойная писателя, который учился у автора «Каштанки». Поразительная зоркость Ландольфи производит особенно неожиданное и странное впечатление именно потому, что он отказывается видеть «целое». Он видит даже не детали, он видит… швы. Костюм призрачен, не виден, а вот заплата на нем видна. Фигуры нет — есть шрам, рубец. Лейтмотив: рассеченное существо, еще не знающее, что оно рассечено; мгновение — и оно начнет непоправимо распадаться. Страшен финал рассказа «Меч»: прекрасная девушка, лицо которой рассечено волшебным лезвием, пытается улыбнуться своему убийце…

«Ее лицо чуть треснуло и постепенно стало распадаться».

Кафкианская зоркость. Нет, перед нами художник, вовсе не отрешенный от реальности, — когда сборник рассказов издается в 1942 году, да еще называется «Меч», и в нем нет ни намека ни на войну, ни на разрывающую мир историческую реальность, — здесь отказ видеть то, что видят все, становится вызовом. Ландольфи не хочет видеть то, что все. Именно потому, что знает всему цену. По грустному определению его биографа, он пристально следит за итальянской реальностью, но едва он ее невзначай касается кончиками пальцев — мгновенно отдергивает руку с ощущением, что никогда уже не отмоется.

Мир Ландольфи — вовсе не автономная художественная система, построенная в замену отрицаемому реальному миру, скорее, это «вытяжка» алхимика: алхимик делает вид, что извлекает нечто, хотя знает, что извлекает ничто, и смысл опыта именно и состоит в испытании пустоты.

Таинственный романтический маскарад, столь характерный для раннего Ландольфи, по ходу дела теряет смысл. Зрелый художник все чаще оставляет игру в маски ради игры, вскрывающей откровенные мнимости. Возникает головоломный казуистический узор, сам себя запутывающий и сам себя исчерпывающий. 1966 год: сборник «Невероятные рассказы». Убийца над трупом жертвы соображает, в какую руку убитого лучше вложить пистолет для имитации самоубийства. Убитый — левша. Но если полиция не знает, что он левша, такая тонкость может навести ее на подозрения, как нечто подобное уже описано в одном из рассказов Эмиля Габорио… Высчитывая, перехитрит ли он полицию или, ошибившись на один порядок, вляпается в ловушку, убийца стоит над телом и теряет драгоценные минуты. Казуистика предположений и опровержений втягивает его, как воронка. Человек — игрушка собственного взбесившегося разума, раб его отчужденных законов. Реальность исчезает в тенётах логики, вы о ней уже и не вспоминаете. Что происходит-то? Ведь человек убит! Кто он, почему убит, как умирал? — помилуйте, это нереально. Реальности нет, спрашивать об истине смешно, потому что ошибка и есть истина, а истина и есть ошибка…

Жизнь и смерть — одно и то же. Свобода и рабство — одно и то же. Бытие и небытие неразличимы. Невозможно выделить из общего, захватывающего все потока жизни какую-либо отдельность, индивидуальность, как в глади сверкающего над нами неба нельзя выделить «кусочек» неба. Человек невыделим, ему нет спасения; ему остается только идти со всеми, веря, что это не тупик, хотя «тупик» и «путь» — одно и то же. От логики можно скрыться только а игру слов, но логика в свою очередь — та же игра слов. Смешно говорить о причинах или о масштабах: величие составляется из нагромождения ничтожеств…

Диалог профессора с учениками в рассказе «Мудреное понятие», из которого я беру эту цепочку парадоксов, парадоксален только по форме. Диалог происходит как бы в потустороннем мире, и ведут его словно бы тени людей, живших когда-то в реальном мире, но забывших об этой жизни. Но смысл диалога реален. По существу, это драма, в ходе которой тихий скептический интеллигент профессор пытается расколоть словом стадионную нерасчленимость аудитории, пробудить ее уснувшую память.

Так что из чего? Пустота ли индивида — следствие того, что миллионы сбиваются в нерасторжимые полчища? А может, наоборот: потому люди и сбиваются в полчища, что внутренняя пустота гонит их в толпу? Индивид умирает в толпе… А может, это только кажется со стороны, что умирает, а на самом деле он оживает там, он там счастлив, он этого хочет?

Нет, причудливые рассказы Ландольфи не сюрреалистичны при всем их подчеркнутом безумии. Смысл этих рассказов — реакция интеллектуала на фашизм, на ту духовную опустошенность, которую порождает тотальное самооболванивание. И это настоящая драма духа, потому что опустошение начинается из глубины личности.

Перед нами автопортрет обреченного, отколотого сознания.


Портреты Ландольфи редки: он избегал «света юпитеров».

На одной из немногих фотографий, в сборнике 1976 года, — пожилой человек с гладко зачесанными темными волосами, с аккуратно подстриженными усиками. Что-то от факира, от артиста, от иллюзиониста. Пронзительный взгляд. Странная улыбка… нет, подобие улыбки, «начало улыбки», словно бы страх улыбки. Как будто от улыбки вот-вот треснет мироздание и начнет разваливаться все: лик, мир…


Практически это первый выход Томмазо Ландольфи к русскому читателю. В каком-то смысле это «возврат дара»: всю жизнь Ландольфи переводил русские книги — Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тютчева, Тургенева, Достоевского, Толстого, Лескова, Чехова, Бунина. Собственно, он и был известен в Италии как переводчик с русского, пока соотечественники не разглядели в нем одного из корифеев прозы XX века. Может быть, русская классика помогла ему сохранять присутствие духа в странствии по «тараканьему морю» реальности?

Так теперь он возвращает нам свой опыт.

Итальянский опыт? Не вполне: в качестве итальянского писателя Ландольфи не очень характерная фигура, скорее это «всеевропеец», всю жизнь преодолевавший итальянскую «провинциальность».

А если «всеевропеец» — то не тот ли, кому русская «всечеловечность» прибавила сил устоять?

Бытие так же неисчерпаемо, как и его отрицание. Книги, в которые отливается экзистенциальный ужас, есть уже самим фактом своим победа над пустотой.

Л. Аннинский


Диалог о главнейших системах[2]

Когда поутру встаешь с постели, кроме чувства изумления, что по-прежнему живешь, не меньшее удивление испытываешь и оттого, что все осталось в точности так, как было накануне. В каком-то нелепом забытьи смотрел я в просвет меж оконных занавесок, как