- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (87) »
от нее тонкой переборкой маленькая комнатка, в которой спала мать. Остальные две трети – квадратная комната с двумя окнами; в одном углу ее – кровать Павла, в переднем – стол и две лавки. Несколько стульев, комод для белья, на нем маленькое зеркало, сундук с платьем, часы на стене и две иконы в углу – вот и все.
Павел сделал все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же, как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Однажды мать спросила его:
– Ну что, весело тебе было вчера?
Он ответил с угрюмым раздражением:
– Тоска зеленая! Я лучше удить рыбу буду. Или – куплю себе ружье.
Работал он усердно, без прогулов и штрафов, был молчалив, и голубые, большие, как у матери, глаза его смотрели недовольно. Он не купил себе ружья и не стал удить рыбу, но заметно начал уклоняться с торной дороги всех: реже посещал вечеринки и хотя, по праздникам, куда-то уходил, но возвращался трезвый. Мать, зорко следя за ним, видела, что смуглое лицо сына становится острее, глаза смотрят все более серьезно и губы его сжались странно строго. Казалось, он молча сердится на что-то или его сосет болезнь. Раньше к нему заходили товарищи, теперь, не заставая его дома, они перестали являться. Матери было приятно видеть, что сын ее становится непохожим на фабричную молодежь, но когда она заметила, что он сосредоточенно и упрямо выплывает куда-то в сторону из темного потока жизни, – это вызвало в душе ее чувство смутного опасения.
– Ты, может, нездоров, Павлуша? – спрашивала она его иногда.
– Нет, я здоров! – отвечал он.
– Худой ты очень! – вздохнув, говорила мать. Он начал приносить книги и старался читать их незаметно, а прочитав, куда-то прятал. Иногда он выписывал из книжек что-то на отдельную бумажку и тоже прятал ее…
Говорили они мало и мало видели друг друга. Утром он молча пил чай и уходил на работу, в полдень являлся обедать, за столом перекидывались незначительными словами, и снова он исчезал вплоть до вечера. А вечером тщательно умывался, ужинал и после долго читал свои книги. По праздникам уходил с утра, возвращался поздно ночью. Она знала, что он ходит в город, бывает там в театре, но к нему из города никто не приходил. Ей казалось, что с течением времени сын говорит все меньше, и, в то же время, она замечала, что порою он употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые и резкие выражения – выпадают из его речи. В поведении его явилось много мелочей, обращавших на себя ее внимание: он бросил щегольство, стал больше заботиться о чистоте тела и платья, двигался свободнее, ловчей и, становясь наружно проще, мягче, возбуждал у матери тревожное внимание. И в отношении к матери было что-то новое: он иногда подметал пол в комнате, сам убирал по праздникам свою постель, вообще старался облегчить ее труд. Никто в слободе не делал этого.
Однажды он принес и повесил на стенку картину – трое людей, разговаривая, шли куда-то легко и бодро.
– Это воскресший Христос идет в Эммаус! – объяснил Павел.
Матери понравилась картина, но она подумала: «Христа почитаешь, а в церковь не ходишь…»
Все больше становилось книг на полке, красиво сделанной Павлу товарищем-столяром. Комната приняла приятный вид.
Он говорил ей «вы» и называл «мамаша», но иногда, вдруг, обращался к ней ласково:
– Ты, мать, пожалуйста, не беспокойся, я поздно ворочусь домой…
Ей это нравилось, в его словах она чувствовала что-то серьезное и крепкое.
Но росла ее тревога. Не становясь от времени яснее, она все более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у матери являлось недовольство сыном, она думала: «Все люди – как люди, а он – как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
Иногда она думала: «Может, он девицу себе завел какую-нибудь?»
Но возня с девицами требует денег, а он отдавал ей свой заработок почти весь.
Так шли недели, месяцы, и незаметно прошло два года странной, молчаливой жизни, полной смутных дум и опасений, все возраставших.
4
Однажды после ужина Павел опустил занавеску на окне, сел в угол и стал читать, повесив на стенку над своей головой жестяную лампу. Мать убрала посуду и, выйдя из кухни, осторожно подошла к нему. Он поднял голову и вопросительно взглянул ей в лицо. – Ничего, Паша, это я так! – поспешно сказала она и ушла, смущенно двигая бровями. Но, постояв среди кухни минуту неподвижно, задумчивая, озабоченная, она чисто вымыла руки в снова вышла к сыну. – Хочу я спросить тебя, – тихонько сказала она, – что ты все читаешь? Он сложил книжку. – Ты – сядь, мамаша… Мать грузно опустилась рядом с ним и выпрямилась, насторожилась, ожидая чего-то важного. Не глядя на нее, негромко и почему-то очень сурово, Павел заговорил: – Я читаю запрещенные книги. Их запрещают читать потому, что они говорят правду о нашей, рабочей жизни… Они печатаются тихонько, тайно, и если их у меня найдут – меня посадят в тюрьму, – в тюрьму за то, что я хочу знать правду. Поняла? Ей вдруг стало трудно дышать. Широко открыв глаза, она смотрела на сына, он казался ей чуждым. У него был другой голос – ниже, гуще и звучнее. Он щипал пальцами тонкие, пушистые усы и странно, исподлобья смотрел куда-то в угол. Ей стало страшно за сына и жалко его. – Зачем же ты это, Паша? – проговорила она. Он поднял голову, взглянул на нее и негромко, спокойно ответил: – Хочу знать правду. Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она сердцем поняла, что сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному и страшному. Все в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая и теперь только заплакала тихонько, не находя слов в сердце, сжатом горем и тоской. – Не плачь! – говорил Павел ласково и тихо, а ей казалось, что он прощается. – Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, – а разве ты жила? Отец тебя бил, – я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое горе, – горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал – откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась в двух корпусах, а теперь их – семь! Она слушала его со страхом и жадно. Глаза сына горели красиво и светло; опираясь грудью на стол, он подвинулся ближе к ней и говорил прямо в лицо, мокрое от слез, свою первую речь о правде, понятой им. Со всею силой юности и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он говорил о том, что было ясно для него, – говорил не столько для матери, сколько проверяя самого- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (87) »