Франс) или умиления для себя и поучения для читателя (Толстой или Лесков позднего периода). Умиление, быть может, и достигалось при случае (как при случае достигалась и сатира), но поучение? Все бросить и уйти нищим, не думая о родных, потому что любовь к Богу выше любви к родным, это русским сектантам – хлыстам, субботникам, духоборам и прочим, не говоря уже о скопцах, – не надо было объяснять, они сами так жили. Одно из самоназваний хлыстов, кстати, было «божьи люди», то есть как бы «алексеи». Они уже были внутри этой странности мира, их некуда было дополнительно увлекать. Впрочем, встречались и образованные люди, проделавшие этот уход и это превращение, вспомним хотя бы Александра Добролюбова, одного из ранних декадентских поэтов, впоследствии основателя секты добролюбовцев. Друг его юности Валерий Брюсов уходил из дому играть в карты, когда Добролюбов заворачивал из своих странствий в Москву и навещал сестру Брюсова (по воспоминанию В. Ф. Ходасевича).
Александр Ярин вызывает перед нами действительно непонятный нам (или ложно понятный современным христианам) мир и заставляет его дышать, страдать и двигаться.
Большинство житий – это театр. Может быть, пантомима с повествователем, что тоже театр. «Алексий» у Ярина – скорее кино. Эта книга показывает нам кино, поскольку приближает нас наплывами близко к лицу то одного, то другого персонажа. И именно через прямую речь достигается это несвойственное театру (и достигаемое в классической драматургии разве что массой монологического текста) приближение.
Непонимание оказывается еще одним методом познания. Новый (или хорошо забытый) метод познания – это дорогого стоит!
Отказываться понимать – есть освобождение от манипуляции извне. Мир ловил меня, но не поймал – мало кто может сказать это про себя вместе со Сковородой. Житийный Алексий не смог бы, это было бы для него слишком… заносчиво, что ли.
Читатель не понял резонов и мира Алексия, но если он понял, что он их не понимает, то он понял всё.