особенности нужно глядеть в оба за цыганами, которые как раз третьего дня расположились на большой дороге около Дудкина и непременно будут воровать лошадей.
Взвалив на плечо дубину, пригинаясь, зорко всматриваясь в темень и прислушиваясь к каждому шороху, Серега ходил вокруг табуна и испытывал какую-то непонятную жуть.
Небо то и дело, то тут, то там, вспыхивало синеватыми огнями, освещая и лошадей и спавших на земле, укрытых епанчами, ребят.
Вслед за каждой вспышкой молнии раздавался страшный треск, и на землю один за другим падали тяжелые гулкие удары:
— Бум, бум, бум.
«Нешто разбудить ребят и домой собираться», — думает Серега — «какая уж тут будет кормежка, ежели ливень хлынет»?!
Но домой безо времени ехать он не решается. «А если тучу разгонит и ничего не будет. Совестно будет попусту встревожить все „ночное“.
Серега оперся на дубину и стоял раздумывая, а жуть ползла к нему из окружающей темноты, и в памяти сами собой вставали рассказы старых людей о том, как небезопасно оставаться в грозу среди безлюдного поля.
Между тем гроза разражалась все сильнее. Налетали резкие порывы ветра, таинственно шелестела трава. Закапал редкими, крупными каплями дождь, и потом как-то сразу ударил ливень. Земля быстро покрылась водой, а по низине, где спали ребята, стремительно побежал широкий поток.
Ребята спросонья вскрикивали, поднимались, как полоумные, и опять тыкались в воду. Серега бросился к ним с криком: „Вставай ребята, половодье“. И маленьких, которые еще никак не могли опомниться, перетаскивал с войлочными постелями куда повыше.
Ливень все усиливался, молнии резали небо по всем направлениям, удары грома, то гулкие, — точно они пробивали земную кору, — то раскатистые, гремели не переставая. Казалось, разрывалось небо, раскалывалась на части земля.
Промокшие насквозь, дрожавшие и от холода и от страха ребята подняли плач и, кутаясь в зипуны и прикрываясь епанчами, тесно жались друг к другу. Растерявшийся Серега метался то к ним, боясь, как бы кого не смыло потоком или не унесло одежду, то к лошадям, и не знал, что ему делать. Было очевидно, что оставаться в ночном нет ни смысла, ни возможности: трава на пару вся прибилась и смешалась с грязью, в земле вязли ноги по щиколку и ложиться в эту расхлябанную жижу было никак невозможно. Но и домой ехать тоже было нельзя: порывы ливня чуть не валили с ног даже самого Серегу, а где уж тут собираться ребятам… Надо переждать.
Серегу раза три больно ударило по лицу крупными льдышками града, но он о себе не думал. Он всматривался в лошадей, когда их освещало молнией, и озабоченно говорил:
— Жеребят бы не захлестало.
Серега прикрыл подолом армяка голову, присел на цыпочки и стал покорно ждать, когда утихнет ливень. Он знал, что такие сильные дожди надолго не затягиваются.
Когда туча посвалила, и дождь начал ослабевать, ребята стали торопливо собираться домой. Они повили лошадей, распутывали их, клали на них епанчи и карабкались на спины. Сразу почувствовалась жизнь: все суетились, кричали, оглашая тьму звонкими голосами, ругали бестолковых лошадей, которые никак не хотели понять, чего от них требуют, окликали сосунков.
Те, которые побольше и посильнее, справлялись скоро, бодро покрикивая: „Но, ты, шальная… ногу дай“. А у маленьких дело клеилось плохо. Промокшие, полусонные, они с трудом выдирали вязнувшие лапти, к которым приставали большие пласты липкой, тягучей грязи, плохо справлялись с лошадьми, еле доставая их головы, чтобы надеть обрати, и плаксиво просили о помощи старших.
Сам Серега сел верхом последним. Он ловил кому неподдающихся лошадей, кого верхом подсаживал, кому подгонял отбившегося жеребенка, а когда все справились и уселись, он выехал наперед и скомандовал:
— Ну, пошел!..
Продрогшие лошади, предвкушая отдых в теплых хлевах, пошли крупным шагом, хлюпая копытами по грязи и разбрасывая брызги.
Дождь перестал. Молния, сверкавшая далеко по ту сторону большой дороги, широко раскрывая небо, представляла красивое, величественное зрелище, гром рокотал тоже далеко и сдержанно, на низинах стояли целые озера воды, по канавам бурлили ручьи, в воздухе, после продолжительной засухи, чувствовалось какое-то пьяняющее благоухание, и ребята повеселели. Они уже смеялись, трунили друг над другом и перебрасывались остротами.
Рослый, сильный, спокойно ехавший передом в мокром армяке и с дубинкой на плече, Серега походил на предводителя каких-то старинных удальцов, возвращавшихся из трудного набега; когда они подъехали к околице, он обернулся назад и весело крикнул:
— А ну-ка, молодчики, въедем в слободу с песнями. Микишка, где ты? Выезжай суды.
Высокий, белокурый четырнадцатилетний Микишка, с живыми голубыми глазами и вздернутым носом, отдал товарищу лошадь, которую вел в поводу, и выехал наперед.
Еще недавно Микишка совсем было раскис и горько плакал, никак не справясь со строптивой вороной кобылой, но теперь он чувствовал себя героем и, оглянувшись на ребят, как-бы говоря: „а ну-ка, подхватывайте“, звонко запел чистым серебристым альтом:
И как только звонкий голос Микитки прокатился по безмолвной темноте, ребята дружно подхватили:
Туча на востоке бледнела и рвалась на клочья. Сквозь нее уже чуть заметно брезжила зорька. Мокрые, продрогшие и невыспавшиеся ребята позабыли все страхи и невзгоды, испытанные в грозу и ливень в поле, и с песнями, свистом и хлопаньем самодельными пеньковыми арапниками въезжали в сонную улицу, точно с веселого праздника, и ввозили с собой что-то свежее, бодрое и жизнерадостное.
Из калиток выходили босые, взлохмоченные мужики, брали у ребят лошадей и участливо спрашивали:
— Ну, как… прохватило?
Досталось!
Скоро улица опустела и опять стало тихо, а на востоке загоралась румяная зорька, обещая тихий ведряный день.
Голова ль моя, головушка,
Голова ль моя ты гульливая…
Ты гульливая, баловливая,
Гулять хочется, гулять воли нет,—
Ай да люли, люли, гулять воли нет…