Litvek - онлайн библиотека >> Муа Мартинсон >> Классическая проза >> Мать выходит замуж >> страница 4
здесь и навести порядок. В комнате было два окна. На них висели длинные белые занавески. Занавески были старенькие: их тоже подарила бабушка, а мать заштопала и подкрахмалила. Белое покрывало на кровати, белая скатерть на столе, а на полу — новые лоскутные половики, которые мать сама шила по вечерам, после работы на фабрике. Я прежде часто плакала, когда мать таскала меня к бабушке в Вильберген, — мне трудно было ходить так далеко, — но зато теперь у нас были новые половики, а у печки — охапка можжевеловых веток.

По другую сторону сеней находилась общая кухня. Мать сказала, что там готовят и пекут хлеб те, у кого только одна комната.

— А ведь это хорошо, — добавила она, — не будет копоти.

Но старые жильцы полностью завладели кухней. Мать же была чужой и к тому же с фабрики — «фабричная косточка», как называли работниц добропорядочные деревенские женщины, — так что готовить нам пришлось в комнате.

На березовом комоде стояло несколько уже знакомых мне картинок, я не раз видела их у бабушки. Как легко мне было звать мать отчима «бабушкой» и как трудно его — «отцом»! Тут же на комоде стояли две красивые вазы, а в них ольховые ветки с маленькими черными шишечками.

(И теперь, почти сорок лет спустя, эти вазы с ольховыми ветками и черными шишечками стоят у меня на полке. Мать всегда очень берегла вещи, хотя ей так часто приходилось распаковывать и упаковывать их. Вазам, верно, больше ста лет: бабушке их подарила свекровь к свадьбе, да и тогда уже они не были новыми. Почти пять поколений бедняков пережили эти вазы.)

А вот стоит мой новый диван с желудевыми шишечками.

Весь день я молча просидела в комнате. Как все здесь непохоже на то, к чему я привыкла у тетки, — маленькая комнатка, столующиеся возчики, озорные ребятишки, постоянный шум на лестницах и ужасный грохот телег по булыжной мостовой!

Мать тоже молчала. Мы не выходили из комнаты. Я сидела на диване, который будет принадлежать мне, только мне одной, а ведь раньше я так часто спала на полу или с кем-нибудь другим.

Рядом мать, которая теперь всегда будет дома, и я смогу говорить с ней, когда только захочу что-нибудь сказать, — а это случалось довольно часто.

То был самый приятный день моего детства. Впервые я по-настоящему поняла, что значит слова «родной дом», «мать», и воспоминание об этом сохранилось на всю жизнь. Молчаливые и торжественные, пили мы кофе. Никакой кухонной посуды у нас тогда не было. Я припоминаю только жестяной кофейник за пятьдесят эре.

К вечеру вернулся отчим.

Всего полдня у нас с матерью был свой дом.


Я так и не полюбила отчима — вероятно потому, что он отнял у меня мать и был с нею очень груб, даже бил… А потом у матери стали появляться другие дети — его дети. Их я поэтому тоже не любила. Когда они умирали, — а ни один из них не прожил и года, — я горько плакала, раскаиваясь в том, что не любила их.

В день, когда мне исполнилось девять лет, я спросила у матери:

— Я помню, кто-то в фартуке с широкими красными полосами держал меня на коленях и кормил малиной с молоком. Где это было?

Мать страшно побледнела.

— Что ты говоришь, разве ты можешь это помнить?

— Конечно, помню, там был большой стол и горшок с желтыми цветами. Целое дерево с желтыми цветами. И плита, в ней листья для растопки, а около плиты шест, он подпирал потолок.

— А ты помнишь, кто держал тебя на коленях?

Нет, этого я не помнила.

— Эх ты, ведь это была я! В тот день я привела тебя к бабушке, тебе было тогда полтора года, а на столе и вправду стоял цветок — большущий олеандр, его знал весь приход. Но не может быть, чтобы ты все это помнила.

— Да как же, — упорствовала я, — я все помню, ты еще положила ногу на другой стул, если это и вправду была ты, держала меня на коленях и кормила малиной с молоком.

Мать почему-то испугалась.

Ох, уж эти маленькие противные свидетели, о которых никогда не думаешь! Правда, разговор шел только о приятном — о малине и молоке, но в жизни ведь много и других страниц…

Я заметила, что мать задумалась, и, сама не знаю почему, сказала, что больше ничего не помню, вот разве только, как однажды сидела на полу, а надо мной ходили какие-то черные мужчины. И хотя я видела только их ноги, я все равно знала, что они черные. Но мать еще больше испугалась.

— Это и было то место, куда я отвезла тебя после того, как кормила малиной, — сказала она. — Я пристроила тебя в одну семью на руднике Берсбу, а у хозяйки столовались шахтеры. Ну, что ты еще помнишь? — уже с раздражением спросила мать.

Она покраснела. Она не верила своим ушам. Должно быть, я казалась ей противным чертенком, который помнил то, чего и вовсе не должен бы знать.

— Скоро я забрала тебя оттуда, — взволнованно сказала она. — Они оставляли тебя на холодном полу, и от этого ты заболела рахитом.

— Больше ничего не помню, — схитрила я, увидев, как встревожилась мать.

Мне исполнилось три года, а я все еще не умела ходить, у меня, по словам матери, из-за плохого ухода был рахит.

Когда мать начала работать на фабрике в Норчёпинге, она обратилась к детскому врачу, доктору Л., который и вылечил меня. Моя тетка говорила, что мать два года недоедала, — все уходило на лечение.

— Сколько было возни с этой девчонкой, — ворчала тетка, — а нужно было просто заговорить ее у знахаря, как других детей.

Как раз такой знахарь жил около Кварсебу.

Доктор Л., видно, так заинтересовался моей болезнью, что даже взял меня к себе домой и продержал три недели. А ведь не часто врач с большой практикой так внимательно относится к незаконному ребенку фабричной работницы. Мало того, когда в это самое время у матери началась нервная лихорадка, доктор устроил меня в Мамрский приют, недалеко от Норчёпинга.

Мне было тогда около четырех лет. Я совсем не помню ни доктора, ни соленых ванн, которыми меня лечили, ни вкусной пищи, ни рыбьего жира. Помню только, что в приюте меня били каждый день за то, что я ругалась. И чем больше они меня били, тем больше я кричала и бранилась самыми скверными словами, какие только слышала от извозчиков и хулиганов.

В приюте хорошо кормили, и порядок там был образцовый. Но однажды в полдень мне не дали каши с вареньем, потому что за столом я давила ногтем хлебные крошки точно так, как щелкала блох женщина, у которой я раньше жила.

За это меня поставили в угол у изразцовой печки, и я стояла с ремнем на шее и смотрела, как другие дети уплетают чудесную кашу с вареньем. Все это время я так отчаянно бранилась, что им пришлось унести меня из комнаты. А доктору на другой день сказали, что больше не хотят держать меня в приюте, и он снова взял меня в