Litvek - онлайн библиотека >> Александр Мотельевич Мелихов >> Современная проза и др. >> Броня из облака >> страница 2
каким образом можно сохранить драгоценные плоды национальной культуры и предельно ослабить опасности, которые она, увы, тоже неизбежно несет.

Почему мы себя убиваем, или Почему мы еще живы?

Основной вопрос философии Альбер Камю формулирует так: стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить? Однако лично передо мной этот вопрос во всей его грандиозной наготе еще лет сорок назад поставил Лев Толстой: в чем заключается смысл жизни, который не уничтожался бы смертью? Ради чего нам мучиться, когда жизнь перестает быть легкой и приятной? Да и может ли она быть приятной для человека, наделенного воображением, постоянно напоминающим ему, чем она закончится. Вцепившись в куст, человек висит над колодцем, на дне которого его поджидает разинувший пасть дракон; а между тем, две мыши, черная и белая, неустанно грызут стебель, на котором держится куст. И тогда… Тогда несчастный начинает торопливо слизывать сладкий сок, которым покрыты листья.

Вот наша жизнь: мышь черная, ночь, и мышь белая, день, безостановочно приближают нас к смерти, а мы тем временем спешим нализаться — кто чем. Кто удовольствиями, кто властью, кто почестями, а кто и вином, и в этом контексте они выглядят отнюдь не глупее прочих. А те, кто предпочитает по доброй воле разжать руки, начинают представляться всего лишь более мудрыми и храбрыми.

В советские годы смерть была просто вычеркнута из общественного сознания: шансы попасть в печать имел только тот, кто пал на поле брани, погиб в огне, спасая колхозный урожай, или получил смертельные ожоги, вытаскивая ребенка из рукотворного гейзера лопнувшей тепломагистрали. Остальные должны были обретать смысл жизни в строительстве коммунистического завтра, а если это занятие недостаточно их захватывало, то — сами виноваты — общество оставляло их один на один со смертью. Их — это практически всех нас. Советская пропаганда давным-давно утратила власть над сердцами — и вместе с тем не позволяла укрепиться ни одному альтернативному смыслообразующему институту. Хотя народ что-то для себя выискивал и в марксизме-ленинизме, — хорошим людям при всех режимах хочется жить не только ради собственной шкуры.

Я тоже пытался соорудить какой-то плотик из подворачивающихся под руку обломков великого кораблекрушения. Единственное мировоззрение, которое я вынес из столичного университета, было научное: ничего не принимать без доказательств, все субъективные чувства и мнения перепроверять при помощи измерительных приборов. Сам великий Эйнштейн учил нас, что вопроса «Существует ли такое-то явление?» для физика нет, — есть только вопрос «Как это измерить?» Поэтому спрашивать «Какова ценность нашей жизни?» следует тоже у этой высшей инстанции — у барометров и вольтметров. Которые дружно отвечают: «Ноль, ноль, ноль, ноль, ноль». Я, конечно, знал, что разные религии как-то определяют место смерти в человеческом мире, но ведь уважающая себя наука несовместима ни с одной религией. Поскольку дело науки возбуждать сомнения, а дело религии их усыплять.

Верующие, правда, частенько говорят ученым: «Если даже мы не можем доказать, что Бог существует, то и вы не можете доказать, что он не существует. А потому мы вправе…» — «Нет, не вправе, — возражают ученые. — Если вы не можете доказать существование чего-то, вы просто не имеете права об этом высказываться». — «Кто же по-вашему создал мир, если не Бог?» — «А кто по-вашему создал Бога?» — «Бог существовал всегда». — «И мир существовал всегда. Вы всего лишь относите неизвестность к ничего не означающему слову».

И так до бесконечности. Сегодняшний образованный человек в глубине души уже сознает, что выбор любой модели мира — с объективным смыслом его существования или без оного, с Богом или без Бога, — в конечном счете совершает он сам. И если даже ему кажется, что он всего лишь доверяется какому-то методу или какой-то высшей инстанции, — все равно от него зависит, полагаться на них или не полагаться. То, что сегодня иногда именуют религиозным возрождением, чаще всего — психологическое иждивенчество: в религии охотно принимают ее утешительную сторону и очень редко замечают требовательную, — многие ли готовы раздать имущество или подставить ударившему другую щеку? А об устрашающей стороне, кажется, и вовсе забыли, заслуживши за это хотя бы кратковременную экскурсию в геенну огненную.

А вот как, например, мы решали бы вопрос о смысле жизни на месте, скажем, древних греков с их трагической религией, не подслащенной даже идеей воздаяния, — всем одна участь, и героям, и трусам, и праведным, и неправедным, человек — бессильная игрушка бессмысленного рока… Мир и в самом деле трагичен: все самые дорогие для нас ценности противоречат друг другу, — выбирая одну, мы неизбежно попираем остальные; успех зависит не от нас, — случай может разрушить самые хитроумно изобретенные и настойчиво воплощаемые замыслы и увенчать удачей глупца и труса… Но трагические греки почему-то не выглядят несчастнее нас.

Чтобы набраться стойкости перед жизненными испытаниями, нам тоже необходима прививка трагического. Правда, новое время к двум главным компонентам трагического миросозерцания — неустранимая противоречивость и непредсказуемость мира — прибавило третью: нашу неустранимую ответственность, понимание того, что всякое воззрение на мир есть в конечном счете еще и продукт нашей собственной воли. Нам больше не на кого сослаться, мы сами назначаем, что считать добром и что злом, что красотой и что безобразием, что осмысленностью и что абсурдом. Поэтому мы должны научиться держаться ни на чем.

Но по силам ли это человеческим? Можно ли безоговорочно ценить то, чему ты сам же и назначил цену? Впервые серьезно задумавшись об этом молодым советским математиком, — то есть метафизически полным дикарем, — я чуть голову не сломал, пока додумался, что смысл жизни — не звезда и не химический элемент: его невозможно открыть в готовом виде, — его создаем мы сами, и другого судьи нет и быть не может. Измерительные приборы могут определить, сколько соли и перца содержит котлета, но вкусная она или нет, можем сказать только мы. Эти, простите за выражение, искания я включил в свою первую повесть «Весы для добра», и с изумлением узнал, что поиски смысла жизни есть прямая антисоветчина: жизненного абсурда, равно как и секса, у нас не существует.

Повесть удалось опубликовать лишь в высокую перестройку, но к тому времени я успел нарыть еще кое-что. Проблема смысла жизни и проблема самоубийства эквивалентны, оба эти вопроса — «Почему мы себя убиваем?» и «Почему мы себя не убиваем, что привязывает нас к жизни?» — отыскивают одну
Litvek: лучшие книги месяца
Топ книга - Эссенциализм. Путь к простоте [Грег МакКеон] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Нефть. Люди, которые изменили мир [ Сборник] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Щегол [Донна Тартт] - читаем полностью в Litvek