Litvek - онлайн библиотека >> Яна Юрьевна Дубинянская и др. >> Современная проза и др. >> Новый мир, 2012 № 11 >> страница 3
как можно усматривать тут недостаток и критиковать, если так устроен человек, если так устроена жизнь. Мечтать об этом можно и во сне видеть можно, но отрастить крылья и полететь — нельзя.

Что же удивительного после этого, если парижские люди во сне сбегались смотреть на меня как на чудо?

Итак, сны явственно говорили мне, что положение и не нормальное и не понятное. Но я их не слушала.

Не слушала и продолжала обожать французский язык. Поучилась немного у голодного студента иняза, которого мать моя за это подкармливала, — уяснила себе наконец вспомогательное назначение глаголов “avoir” и “еtre”, однако по-прежнему обожала больше платонически, в настоящее обладание не вступая.

Как вообще бывает иногда с жаркими страстями, эта первая бескорыстная любовь не влекла за собой исключительной верности любимому предмету, а, наоборот, располагала меня к другим увлечениям, с годами все более житейски целенаправленным.

В институте я пофлиртовала с немецким языком, совершенно забыв, что в раннем детстве у меня была бонна-немка (да, в Москве в конце тридцатых годов в нашей одной комнате в коммунальной квартире у меня была и няня, которая мыла меня, одевала и кормила, и приходящая бонна, которая говорила со мной по-немецки, учила меня манерам и сажала меня на горшок по часам, вследствие чего пришлось всю жизнь страдать от запоров, и не только пищеварительных).

Немецкий язык в институте давался легко, отдавался мне с какой-то словно бы извиняющейся уступчивостью, и я, не задумываясь, принимала его в себя. И только похмыкивала, воображая, каково, скажем, осваивать эту тяжеловесную, обстоятельную и извилистую речь резвоязыкому французу! Куда проще мне, обладательнице языка столь же многосложного и многозначного. Любви особой к немецкому я не испытывала, но было нескучно, да и пригодится, например, почитать в подлиннике Томаса Манна или посредственно переведенного Гейне.

Но это увлечение было недолгим и оборвалось резко и бесповоротно — по причине совершенно не лингвистического характера.

Как-то раз я беседовала с однокурсником, немцем из ГДР, старательно подражая его выговору и интонациям — и подражая, видимо, успешно, потому что вдруг услышала наш разговор со стороны: разговаривали два немца! Моим голосом, моими словами говорила немка (одно слово чего стоит — немка!). И меня будто ударил по голове другой немецкий голос, который я даже не знала, что помнила: “Die schone kleine judische Mаdchen!” — произнес этот голос. Обладателя голоса, пленного немецкого солдата, вместе с огромной колонной других таких же пленных прогоняли в конце войны через улицы Москвы, и мы с мамой случайно оказались рядом. Мама даже протянула этому пленному несколько драгоценных папирос, и тогда он тронул меня пальцем за подбородок и сказал: “Die schone kleine judische Madchen” — “хорошенькая маленькая еврейская девочка”! И мама чуть не вырвала у него папиросы обратно, но сдержалась, только плюнула в его сторону, схватила меня за руку и утащила прочь. Я тогда не поняла, в чем дело, и не очень удивилась, немцев полагалось ненавидеть.

Немецкий язык, разумеется, ни в чем не виноват, прекрасный язык и богатый, ну и пусть себе живет, пусть говорят на нем немцы. Но я, флиртовать — с языком немцев? Или даже вступать с ним в серьезную связь? С этого момента что-то закрылось у меня в голове, и немецкий язык стал для меня недоступен. Слышать себя говорящей на этом языке я не могу.

Следующая измена французскому языку была даже и не измена, ибо совершалась из чисто практических соображений. Польский.

Это была связь по расчету и, как это часто бывает, одна из самых прочных. Без всяких сантиментов и увлечений я отдала польскому языку некоторую часть доставшегося мне божественного подарка — способности к языкам, а он за это открыл мне мировую литературу двадцатого века : в России середины и конца пятидесятых годов польский язык был если не единственным, то наиболее доступным инструментом для знакомства с нею. “В Польше свободы больше”, — говорили тогда мы. “Мы с вами в одном лагере, только у нас барак попросторней”, — говорили нам они; оттепель веяла у них несколько более жаркими ветрами, чем у нас. Пользуясь этой большей свободой, поляки лихорадочно переводили все — все то, что у нас на языке оригинала достать было невозможно, в библиотеке держалось в закрытом хранилище, а в магазине польской книги — пожалуйста, иди и покупай. И Кафку, и Джойса, и Оруэлла, и строго запретного хемингуэевского “По ком звонит колокол”, и французский “новый роман”, и Сартра, и Фрейда, и Тойнби... Да и из русских запретных кое-что — “Похождения Лазика Ройтшванца” Эренбурга, “Мы” Замятина, ну, там, “Доктор Живаго”... Не говоря уж о собственных их писателях, из которых самым существенным был Станислав Лем — его тогда в России полагалось считать полуюмористическим “научным фантастом”, чему и соответствовал убогий выбор переводов из него.

А кроме того — и это, может быть, еще сильнее повлияло на всю мою жизнь — мне открылось все то, что писали в Польше о судьбе европейских евреев во время Второй мировой войны. У нас об этом вообще практически не упоминалось, а в Польше сразу после войны стали появляться свидетельства очевидцев: “Я пережила Освенцим”, “Я был в Треблинке”, дневники погибших еврейских мальчиков и девочек, еще почище прогремевшего позже на весь мир дневника Анны Франк. А затем — настоящий обвал прозы, стихов, исторических исследований на эту тему. Некоторые польские писатели, в частности пронзительный Адольф Рудницкий, вообще ни о чем ином и писать не могли, одержимо писали об этом год за годом, десятилетие за десятилетием, постепенно обволакивая зияющую, необъяснимую рану двойственным туманом рационализации и мистики.

Вдобавок, увидев все эти книги на моем столе, заговорила моя долго молчавшая мать — может, она и раньше говорила, да я пропускала мимо ушей. А она не настаивала — так было безопаснее. А тут мне деваться было уже некуда — пришлось слушать. И по-польски она, родившаяся в местечке Слониме на границе Белоруссии и Польши, говорила, а с отцовской стороны у меня оказались еще более глубокие польские корни — отец мой, эмигрировавший в Россию из Вены, родился, оказывается, в Кракове, и его предки, то есть и мои, жили, оказывается, в Польше не одно поколение. И все то, о чем говорили дневники, и исследования, и рассказы Рудницкого, произошло, оказывается, с моими ближайшими родными — с дедом, с бабкой, с тетками и дядьями, с двоюродными братьями и сестрами, а со мной не произошло лишь случайно, оттого что мой ученый и избалованный сладкой венской жизнью отец слишком всерьез увлекся марксистскими фантомами и в
Litvek: лучшие книги месяца
Топ книга - Письмо с того берега [Анна Князева] - читаем полностью в LitvekТоп книга - (Не)нужная жена дракона [Алина Углицкая (Самая Счастливая)] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Любовь с первого ритуала [Пальмира Керлис] - читаем полностью в Litvek