Litvek - онлайн библиотека >> Михаил Валентинович Кульчицкий >> Поэзия >> Рубеж. Стихи >> страница 2
мире —
это быть успокоенным.
С первых дней войны Михаил Кульчицкий, как и его сверстники, рвался на фронт. И он добился своего — был послан на передовую…

Так мало известно о его гибели. Так мало известно о том, писал ли он между боями, удавалось ли ему отдаваться самому любимому там, на передовой. И есть ли еще что, кроме немногих этих военных строк, сохранились ли, и у кого и где его военные тетрадки. Не мог он не носить их с собой, не записывать в них то, что так рвалось из сердца в те опасные и суровые дни.

Но и по тому, что есть, что известно, сразу бросается в глаза, как подобраннее, как строже, сдержаннее стал он на фронте, как стих его словно бы стал в строй, готовый в разведку, подтянулся, стал деловитее и проще, а вместе с тем и сложнее:

…Черна от пота, вверх
Скользит по пахоте пехота.
Марш!
И глина в чавкающем топоте
До мозга промерзших ног.
Наворачивается на чеботы
Весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
Чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
С ежедневными Бородино.
Вот она, исповедь солдата, солдата революции на войне с фашизмом.

Кощунственно, думается, кого-то выпячивать, кого-то не замечать в этом удивительном бессмертном братстве поэтов, отдавших за Родину жизни и уже тем самым обессмертивших и свою к тому же даровитую поэзию. Они и сами не представляли себя иначе как нераздельно: «Все — за одного, один — за всех». Их поэзия была для них именно тем и драгоценна. Именно это ее касаются строки их главного направляющего, Владимира Маяковского:

Умри, мой стих,
Умри, как рядовой.
Как безымянные на штурмах мерли наши.
Дмитрий Ковалев

СТИХОТВОРЕНИЯ

ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ

Полдень.
Листья свернулись дряблые.
Утро высохло, начался зной.
Только в терпком хрустящем яблоке
Свежесть осени под белизной.
Старый дом,
От солнца белый,
Отражает медленная вода,
Будто река захотела
Запомнить его навсегда.
Я помню,
                как в эту школу
Семилетним пришел в первый раз,
Наклонивши немного вихрастую голову
От ребячьих пристальных глаз.
Окна школы темны снаружи,
И поземкой свистит песок.
Дождь.
Труба забурлила лужей…
А на партах смолистый сок.
Парты пахли еловым бором,
Где я летом смолой загорел.
Промерцали штыки над забором
Возвращаясь из лагерей.
И мне тогда показалось,
Что на тусклых осенних штыках
Детство мое улыбалось,
Уходя,
          ускоряя шаг,
Улетавшей, шумящей птицей,
Мое детство, в сини кружись!
В школе
              день мой последний промчится
Перед вступлением в жизнь.
Как-то странно и трудно поверить —
Не увижу знакомый зал…
Я открываю двери
И от солнца
                       жмурю глаза.
У меня захватило дыханье,
Как на самой высокой сосне.
Небо плывет с колыханием,
Будто во сне.
Под листвой наступающих весен,
Что шумят на ветру как запев,
Мы пойдем в половодье песен.
Этот зал загрустит, опустев.
Но в звенящую свежестью осень
Снова вспыхнет приветственный шум
И взовьется в громадную просинь,
О которой я напишу.
И конечно, ребята в школе
Так же жадно увидят, как я,
Журавлей,
Улетающих с поля,
В первом заморозке звеня.
И увидят, наверное, листья,
Тихо
              падающие на бойцов,
И тогда на закате огнистом
Загорятся глаза и лицо.
Я, прислушавшись к голосу сердца,
Поглядев на шелковицы рябь,
Вспомню далекое детство.
Что ушло
                со штыками в сентябрь.
Улетевшею быстрою птицей,
Мое детство, в сини кружись!
Пусть скорей этот день промчится —
Предо мной раскрывается жизнь!

МАЯКОВСКИЙ (Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам, жить им до утренних звезд,
и тонет подвал, словно клипер.
Из мраморных столиков сдвинут помост,
и всех угощает гибель.
Вертинский ломался, как арлекин,
в ноздри вобрав кокаина,
офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,
подбирая по буквам вина.
Первое пили борщи Бордо,
багрового, как революция,
в бокалах бокастей, чем женщин бедро,
виноградки щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер —
под маузером всё есть в буфете.
Записывал переплативший сеньор
цифры полков на манжете.
Офицеры знали, что продают.
Россию. И нет России.
Полки. И в полках на штыках разорвут.
Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.)
Пустые до самого дна глаза
знали, что ночи — остаток.
И каждую рюмку — об шпоры,
                                                   как залп
в осколки имперских статуй.
Вошел
            человек
                            огромный,
                                                как Петр,
петроградскую
                             ночь
                                         стряхнувши,
пелена дождя ворвалась с ним.
                                                          Пот
отрезвил капитанские туши.
Вертинский кричал, как лунатик во сне:
«Мой дом — это звезды и ветер…
О черный, проклятый России снег,
я самый последний на свете…»
Маяковский шагнул. Он мог быть убит.
Но так, как берут бронепоезд,
воздвигнулся он на мраморе плит
как памятник и как совесть.
Он так этой банде рявкнул: «Молчать!»,
что слышно стало:
                                      пуст
                                                   город.
И вдруг, словно эхо в