- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (94) »
— Хо-хо, самозванный Адольф, был ты в бою под Великими Луками? — спросил Малыш. — Раз так уверенно говоришь о Ловати!
— А ты был? — спросил какой-то солдат с одной рукой, уже пораженной гангреной.
— Конечно. Мы трое находились в узле сопротивления в составе Двадцать седьмого полка. Хочешь возразить что-нибудь, тварь? — И тут же Малыш оповестил по секрету весь вагон: — Как только выйду из госпиталя, задам трепку какому-нибудь офицеру интендантской службы. Так отделаю воришку, что своих не узнает. Рот разорву, чтобы усмехался до конца жизни.
— Чего ты так зол на них? — спросил однорукий солдат.
— Ты что, мозги в потерянной руке оставил? — воскликнул Малыш. — Осел, неужели ни разу не промокал в плаще? Эти твари-интенданты на всем наживаются. Все эти плащи насквозь промокают. Понимаешь, в чем тут фокус? Поскольку интендантская служба наживается на каждом плаще, дураки вроде нас отбрасывают первые два в надежде взять какой получше, и вполне понятно, какая тут хитрость.
— Доходное дело, — заметил Легионер. — Если б только я мог устроиться в интендантскую службу и продавать плащи ворюгам-офицерам! Выпади мне такая участь, Аллах был бы воистину мудр и благ.
— Ну, что там дальше с той красоткой, про которую ты рассказывал? — спросил Малыш. Он уже забыл об офицерах-интендантах.
— Не суйся в чужие дела, — проворчал Легионер. И чуть позже заговорил, ни к кому не обращаясь: — Мухаммед и все истинные пророки, как я любил ее! После того как она прогнала меня, я дважды пытался проникнуть в сад Аллаха.
— Ты же сказал, что бросил ее, — загоготал Малыш.
— Ну и что? — выкрикнул Легионер. — Мне наплевать на баб, этих коротконогих, широкобедрых, болтливых тварей! И подумать только, что у мужчин хватает глупости гоняться за ними! Посмотри утром на женщину: глаза заплыли, все лицо распухшее и перемазано губной помадой.
— Спасибо, — послышался голос в середине вагона. — Вот это комплимент прекрасному полу!
— Он прав, — раздался еще один голос из темноты. — Аппетит пропадает, когда видишь ихнюю сестру с бигудями в волосах, в шлепанцах, со спущенными чулками.
Сквозь грохот поезда послышалось гудение самолета. Мы притихли и прислушались, словно дикие звери к шуму загонщиков. Кто-то громко прошептал:
— Штурмовик.
— Штурмовик, — повторили еще несколько человек.
Мы дрожали, но не от холода. В вагоне вместе с нами находилась смерть. Штурмовик… — Приди, приди, приди, о Смерть! — напевал Легионер под нос. Самолет развернулся и загудел в мерно усиливающемся крещендо. С ревом пронесся вдоль поезда. Кроваво-красные звезды холодно сверкали, взирая на многочисленные товарные вагоны с крестами милосердия на крышах. Штурмовик взмыл в небо и затем устремился вниз, словно ястреб на зайца. Малыш приподнялся на мускулистых руках и заорал в сторону дверей: — Ну, давай, красный дьявол, превращай нас в фарш! Только не тяни! Летчик словно бы услышал его и постарался выполнить эту просьбу. Пули пронизали стену вагона и застучали о противоположную его сторону. В верхней части стены появился длинный, ровный ряд небольших отверстий. Кто-то завопил. Другие захрипели. Потом умерли. Паровоз издал гудок. Мы въехали в лес. Летчик повернул обратно, к аэродрому, где его ждали чай и яичница-глазунья. Утро стояло морозное, ясное. Должно быть, летчик наслаждался с высоты прекрасным ландшафтом. — С удовольствием поел бы колбасы, — сказал Легионер. — Не простой, а из чуть подкопченной свинины, острой, как черный перец. Она должна отдавать желудями. Это получается, когда свинья свободно пасется в лесу. — Тиф можно получить, если есть сырых моллюсков, — объявил ефрейтор-пехотинец с раздробленной коленной чашечкой. — Вот бы иметь целую корзину зараженных тифом венерок, когда понадобится возвращаться на фронт. Всякий раз, когда нужно возвращаться на фронт. Колеса грохотали по рельсам. Холод был беспощадным. Он врывался в отверстия, оставленные пулями штурмовика. — Альфред, — окликнул я. Я давно не произносил имени Легионера, может быть, вообще не произносил. Он не ответил. — Альфред! Это звучало нелепо. — Альфред, ты когда-нибудь тосковал по дому? Уюту и всему прочему? — Нет, Свен. Я уже давно забыл о таких вещах, — ответил он, не поднимая век. Губы его кривились в усмешке. Как я любил его изуродованное лицо. — Мне уже за тридцать, — продолжал Легионер. — В шестнадцать я поступил в La Légion Etrangére[10]. Прибавил себе два года. Слишком долго был скотом. Мой дом — это навозная куча. Моя казарма в Сиди-бель-Аббесе с запахом пота тысяч побывавших там солдат, от которого невозможно избавиться, будет у меня последним жилищем. — Не жалеешь об этом? — Никогда не жалей ни о чем, — ответил Легионер. — Жизнь хороша. Погода хороша. — Она очень холодная, Альфред. — И холодная погода тоже хороша. Она хороша всякая, пока дышишь. Даже тюрьма хороша, пока жив и не думаешь, как распрекрасно бы жил, если… Вот это «если» и сводит людей с ума. Забудь о нем и живи! — Не жалеешь, что ранен в шею? — спросил солдат с гангреной. — У тебя может быть ригидность затылка, придется носить стальной ошейник для поддержки головы. — Нет, не жалею. Жить можно и со стальным ошейником. Когда эта война кончится, устроюсь на склад в Иностранном легионе, подпишу контракт на двадцать лет. Буду выпивать каждый день бутылку вальполичеллы[11], приторговывать на черном рынке невостребованными вещами со склада. Давать пинка священнику, когда буду пьян. Два раза на день ходить в мечеть и плевать на все остальное. — Когда Адольф откинет копыта, буду жить в Венеции, — вмешался ефрейтор-пехотинец. — Я побывал там с отцом, когда мне было двенадцать лет. Первоклассный город. Бывал в нем кто-нибудь? — Я был, — негромко послышалось из угла. Мы ужаснулись, узнав, что это произнес умирающий летчик. У него больше не было лица. Сожгло полыхнувшим бензином. Пехотинец сбавил тон. Не глядя на умирающего, сказал: — Значит, ты бывал в Венеции? Произнес он это по-итальянски, чтобы доставить летчику удовольствие. Долгое молчание. Все понимали, что говорить должен только летчик. Слушать, как человек на пороге смерти рассказывает о прекрасном городе, было редкой привилегией. — Канале Гранде особенно красив ночью. Гондолы похожи на играющие жемчужинами бриллианты, — прошептал летчик. — Площадь Святого Марка хороша, когда вода поднимается и затопляет ее, — сказал пехотинец. — Венеция — лучший на свете город. Я хотел бы съездить туда, — сказал умирающий, хотя понимал, что умрет в товарном вагоне, не доехав даже до Бреста. —
Мы дрожали, но не от холода. В вагоне вместе с нами находилась смерть. Штурмовик… — Приди, приди, приди, о Смерть! — напевал Легионер под нос. Самолет развернулся и загудел в мерно усиливающемся крещендо. С ревом пронесся вдоль поезда. Кроваво-красные звезды холодно сверкали, взирая на многочисленные товарные вагоны с крестами милосердия на крышах. Штурмовик взмыл в небо и затем устремился вниз, словно ястреб на зайца. Малыш приподнялся на мускулистых руках и заорал в сторону дверей: — Ну, давай, красный дьявол, превращай нас в фарш! Только не тяни! Летчик словно бы услышал его и постарался выполнить эту просьбу. Пули пронизали стену вагона и застучали о противоположную его сторону. В верхней части стены появился длинный, ровный ряд небольших отверстий. Кто-то завопил. Другие захрипели. Потом умерли. Паровоз издал гудок. Мы въехали в лес. Летчик повернул обратно, к аэродрому, где его ждали чай и яичница-глазунья. Утро стояло морозное, ясное. Должно быть, летчик наслаждался с высоты прекрасным ландшафтом. — С удовольствием поел бы колбасы, — сказал Легионер. — Не простой, а из чуть подкопченной свинины, острой, как черный перец. Она должна отдавать желудями. Это получается, когда свинья свободно пасется в лесу. — Тиф можно получить, если есть сырых моллюсков, — объявил ефрейтор-пехотинец с раздробленной коленной чашечкой. — Вот бы иметь целую корзину зараженных тифом венерок, когда понадобится возвращаться на фронт. Всякий раз, когда нужно возвращаться на фронт. Колеса грохотали по рельсам. Холод был беспощадным. Он врывался в отверстия, оставленные пулями штурмовика. — Альфред, — окликнул я. Я давно не произносил имени Легионера, может быть, вообще не произносил. Он не ответил. — Альфред! Это звучало нелепо. — Альфред, ты когда-нибудь тосковал по дому? Уюту и всему прочему? — Нет, Свен. Я уже давно забыл о таких вещах, — ответил он, не поднимая век. Губы его кривились в усмешке. Как я любил его изуродованное лицо. — Мне уже за тридцать, — продолжал Легионер. — В шестнадцать я поступил в La Légion Etrangére[10]. Прибавил себе два года. Слишком долго был скотом. Мой дом — это навозная куча. Моя казарма в Сиди-бель-Аббесе с запахом пота тысяч побывавших там солдат, от которого невозможно избавиться, будет у меня последним жилищем. — Не жалеешь об этом? — Никогда не жалей ни о чем, — ответил Легионер. — Жизнь хороша. Погода хороша. — Она очень холодная, Альфред. — И холодная погода тоже хороша. Она хороша всякая, пока дышишь. Даже тюрьма хороша, пока жив и не думаешь, как распрекрасно бы жил, если… Вот это «если» и сводит людей с ума. Забудь о нем и живи! — Не жалеешь, что ранен в шею? — спросил солдат с гангреной. — У тебя может быть ригидность затылка, придется носить стальной ошейник для поддержки головы. — Нет, не жалею. Жить можно и со стальным ошейником. Когда эта война кончится, устроюсь на склад в Иностранном легионе, подпишу контракт на двадцать лет. Буду выпивать каждый день бутылку вальполичеллы[11], приторговывать на черном рынке невостребованными вещами со склада. Давать пинка священнику, когда буду пьян. Два раза на день ходить в мечеть и плевать на все остальное. — Когда Адольф откинет копыта, буду жить в Венеции, — вмешался ефрейтор-пехотинец. — Я побывал там с отцом, когда мне было двенадцать лет. Первоклассный город. Бывал в нем кто-нибудь? — Я был, — негромко послышалось из угла. Мы ужаснулись, узнав, что это произнес умирающий летчик. У него больше не было лица. Сожгло полыхнувшим бензином. Пехотинец сбавил тон. Не глядя на умирающего, сказал: — Значит, ты бывал в Венеции? Произнес он это по-итальянски, чтобы доставить летчику удовольствие. Долгое молчание. Все понимали, что говорить должен только летчик. Слушать, как человек на пороге смерти рассказывает о прекрасном городе, было редкой привилегией. — Канале Гранде особенно красив ночью. Гондолы похожи на играющие жемчужинами бриллианты, — прошептал летчик. — Площадь Святого Марка хороша, когда вода поднимается и затопляет ее, — сказал пехотинец. — Венеция — лучший на свете город. Я хотел бы съездить туда, — сказал умирающий, хотя понимал, что умрет в товарном вагоне, не доехав даже до Бреста. —
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (94) »