Litvek - онлайн библиотека >> Линор Горалик >> Самиздат, сетевая литература >> Бобо >> страница 3
ба-бах! Что же, от меня ждут, что я пойду первым; и пойду, как не пойти, а только сходни эти какие-то слабенькие; гм. Не о себе забочусь, но провалиться сейчас между пристанью и баржей было бы в высшей степени недостойным представительствованием. Еще минуту постоять можно, пока прощаются со всеми Кузьма и Зорин и пока Аслан ищет по всей пристани поганый саквояж свой, который никому не готов доверить. Что ты хочешь от меня, Толгат, зачем пинаешься? Толгат тычет пальцем куда-то вниз, вниз; осторожно беру хоботом бутылочный осколок, поднимаю и кладу себе на голову, и Толгат, судя по всему, прячет его в свою старую котомочку.

— Все, — говорит Кузьма раздраженно, — ну все, все, все!

Ай-ай! Как грохнул оркестр, и сходни нехорошо скрипят, и у меня опять, кажется, тахикардия и во рту сухость страшная. Толгат тянет меня за ухо: мы поворачиваемся к провожающим; Толгат щелкает пальцами: я трублю три раза, словно сейчас закроются за мной двери султанского дворца, — конец парада. Ноги у меня натерты, и я не уверен, что моей коже показаны морские брызги; надо будет, чтобы Толгат хорошо почистил меня и растер. К счастью, в бою, по словам отца моего, не чувствуешь и грязи; однажды отец мой шел со своими солдатами во главе войска одиннадцать дней, без пищи и почти без воды, пробирался сквозь заросли, вез на спине раненых, и их кровь спеклась на нем такою жесткою коркою, что под ней завелись муравьи. Так что же — я не вытерплю морскую воду? Пусть даже Толгат меня и вовсе не чистит! Вот, вижу, построен для меня на палубе особый шатер, а я возьму и не пойду в него, пока туда обед мой не принесут! Бушуй, стихия, я готов помериться с тобой силами — меня, видит бог, ждут битвы посерьезнее уже через несколько дней.

А все-таки — помилуй, Господи, Господи, помилуй, — как же страшно мне! И всюду наши флаги.

Глава 2. Керчь


Как я блевал!.. Я двадцать с лишним часов блевал так:

1. С надрывом горла, чем-то твердым, чего, клянусь, я отроду не ел.

2. Мелкими приступами.

3. Длинными волнами, предварительно хорошенько вдохнув (это когда ко мне уже пришел некоторый опыт).

4. Чем-то кислым.

5. До судорог в желудке.

6. Чем-то горьким.

7. Качаясь от усталости и еле держась на ногах, так что Толгату пришлось меня к переборке подвести и дать мне на нее опереться, а то не знаю, чем бы это закончилось.

И все это время безжалостный Толгат заставлял меня пить воду из ведра, и с этой водой, честно говоря, блевать было полегче, но меня и от нее тошнило! Слава богу, больше никогда не придется мне взойти на проклятую баржу; одной мыслью во мне душа держалась — что покойный мой Мурат в последнюю ночь перед гибелью нагадал мне на своей иголке смерть в бою, а выблевать душу от качки — об этом речь не шла. Думаете, стыдно мне? Нет, мне вовсе не стыдно! В двух случаях я бы должен был стыдиться охватившей меня немощи: если бы источником ее была трусость или другая недостойная черта характера (но нет) или если бы я вел себя во время этой напасти подобно Аслану. Ха! Этот великий лекарь, этот суровый эскулап, дома нагонявший страх на каждую тварь, принадлежавшую султану, здесь, на барже, видимо, мучился не меньше моего и требовал, чтобы Толгат, вовсе у него в подчинении не находящийся и при этом нужный мне каждую секунду, ежеминутно бегал к нему в каюту с содовой и компрессами и кислыми леденцами, и таблетками «Драмины», и доносами — доносами! — о моем состоянии. Я не намерен был это терпеть и, стоило Толгату отлучиться, принимался из последних сил трубить, чтобы напомнить Аслану, к кому тут Толгат приставлен, и Толгат, верный мой человек, сразу бежал ко мне в шатер сломя голову. Не сомневаюсь, что он врал Аслану, будто состояние мое лучше некуда, а если и доносятся до лекарской каюты какие-то подозрительные звуки, то это потому, что я отрыгиваю немножко после сытного питания. Ах, если бы я мог в тот день питаться! Новое мое довольствие превосходит все, что мне раньше доводилось едать, и обед, ждавший меня в шатре сразу после отплытия, был так хорош, так хорош — о, как же я пожалел о нем потом! До этого ананасы я видел только в клетках у мерзких маленьких бонобо, которых презираю и буду презирать по причинам очевидным; а им они доставались только потому, что султанша этих бонобо обожала и закармливала (что, интересно, нам это о ней говорит?). А ведь на обед у меня были еще папайя и рамбутаны, кокосы и айва, китайские яблоки и огромные красные апельсины и столько сладкого тростника, что при виде его я немножко вострубил… Надобно сказать, что уже к середине обеда стало мне несколько томно, так что я не доел и трети, и хорошо — когда зеленый, как жаба, Аслан выполз утром поглядеть на меня, я вновь с аппетитом хрустел тростником, и заметно было, что при виде фруктов Аслана снова замутило. В этот момент жизнь моя была удивительно хороша; морской ветерок играл у меня в ушах; Аслан страдал; спал в углу моего шатра, хорошенько вымыв полы, мой верный Толгат; виднелся уже впереди берег моей новой Родины; сладок был тростник; и, если не допускать мыслей о предстоящей мне судьбе — мыслей, от которых сжимался мой натерпевшийся мучений желудок, — я был счастлив в это утро, счастлив так, как уже никогда не буду счастлив.

Дорогой ты мой Мурат, видели бы меня сейчас твои стеклянные глаза! Слезы наворачиваются, и першит в горле; как тяжело мне думать о тебе в твоем нынешнем состоянии, и как же я тоскую. Где похоронено сердце твое, и печень твоя, и неуемный твой желудок? Да нигде, конечно: выброшены в мусор, разумеется, — негодяй Аслан распотрошил тебя, как обычную скотину; я видел тебя сквозь окно омерзительной трупной залы, которую этот мерзавец называет музеем, — будь он проклят, подлец, так замечательно сделавший подлую свою работу, — ты прекрасен: левая передняя лапа твоя поднята, шея вытянута вперед, ты словно бежишь навстречу новым экспериментам, один из которых и погубил тебя; ты был неусмирим. Молочай! Говорят, он горек невыносимо, но что остановит исследователя, задавшегося целью перепробовать все растения в султанском саду? Ты знал, чем рискуешь, но я понимал, что с тех пор, как поймали тебя, огромный сад наш был тебе постыл и тесен, и только так ты мог занять свой ненасытный ум; но как я плакал, глядя на тебя сквозь это пыльное окно, — и вот, плачу сейчас. Ты собирался отправиться в ночь и вдруг сказал мне — ты, бесстрашный, мне, едва узнавшему в тот вечер о своей новой судьбе, ошеломленному,