Litvek - онлайн библиотека >> Олег Фокич Коряков и др. >> Биографии и Мемуары и др. >> Большое сердце >> страница 2
тому же… Так и поддался ей сразу.

Меня хозяева любили. Я весело работала. Хоть до смерти упластаюсь, а все посмеиваюсь да приговариваю.

Сам Викул меня не ругал, только уж посидеть, бывало, никогда не даст. А Оксинья Филипповна была неловкая: все ворчит, все ворчит, всем недовольна. Нищих терпеть не могла. У окна сидит, а сама не подаст ни за что. «Панька! Беги подай, слышишь, нищие канючат». Чихала она очень противно: «Апчхай!» Стоит, бывало, у шестка и кричит мне: «Беги, Панька, сунь корчагу в печку». А долго ли самой сунуть? Ни в жизнь. Бежишь да и подумаешь: «Из тебя, толстомясая, три Паньки выйдет». Анюту, свою сноху, она не любила. Сколько при людях говаривала: «Негожая у меня сношка, слабосильная». Вот тебе! Хоть стой, хоть падай. Кольша Бобошин первое время жену любил, заступался, а потом она ему надоела, бить стал.

Кольша у них, как орел, летел. Умел с человеком обойтись, уважить, а глаза глядели всегда с насмешкой. Вот только что говорит с тобой резонно и разумно, а уйдешь — он тебя всяко выдразнит, высмеет. Бойкий был. Что и делает! Попеть и поиграть, и поработать — везде первый был.

Ну вот, живу я у Бобошиных долго ли, мало ли. Стукнуло мне девятнадцать. Вижу — уходить придется. Стал Кольша со мной заигрывать. То хватит, то обнимет, будто в шутку, то похлопает.

Я ему говорю:

— Уходите, уходите, а то пощечину залеплю, что у тебя рожу раздует.

Он и попятится.

С той поры пошло у нас наперекор. Он старается меня подзудить, а я его. На ночь я стала запираться на крючок. Думаю: «Уйти придется, а то он, окаянный, загубит меня».

Но скоро все переменилось.

Поехали мы хмелевать, хмель собирать. В крестьянском хозяйстве хмеля надо много. Он не только для пива идет. Опару делали на хмелевых дрожжах. Сваришь хмель, подболтаешь мукой, добавишь старого хмеля или дрожжей, они и подымутся. Пшеничные отруби зальешь горячей водой, а когда остынут, разведешь холодненькой и добавишь хмелевых дрожжей. Опара подымется шапкой. Уж такой вкусный хлеб на этой опаре! Душистый, мягкий…

А в наших местах хмелеванье вроде праздника было. До успенья, до пятнадцатого августа по-старому, никто не смел брать… Зарок был. Если у кого падет лошадь, соседи говорят: «Наверно, до успенья хмелевал».

Перед успеньем все готовят пойвы. Пойва — это мешок, в котором обручи вложены и пришиты к нему. Шишки в таком мешке не мнутся, и бросать их удобно в него.

В успенье к вечеру уезжают на хмелевые угодья целыми семьями.

Приедут, распрягут коней, похаживают, замечают, где больше шишек да где они крупнее. Гармошки заливаются, молодежь играет на лугу. А с двенадцати часов ночи, как запоет в Слободе петух, — по реке-то слышно, — все кидаются в согру, а согрой называют у нас заросли кустов по низине, — всяк кидается к своему кусту… Хмель ведь больше по кустам вьется. Вывалят из пойвы в телегу — и опять в согру. Некоторые по возу набирали. Ну, конечно, многие с пивом, с брагой приезжали. Так нахмелюются, что домой едут пластом, как мертвое тело.

Бобошин послал хмелевать Кольшу с Анютой, работника да меня.

Успенье считалось большим праздником. Хоть и в лес ехать, а всяк надел праздничную одежду. И я тоже. У меня было платье голубое с разводами, с усиками. Юбка широкая сборами, по подолу оборка. На голову подшалок белый надела, в косу ленточку… Честь честью.

Приехали мы поздно, — нас ведь не играть послали. Я все же немного попела с девицами, поиграла и пошла по сограм искать себе местечко.

Нашла. Уж до того были крупные шишки, до того пахучи, что как только я допьяна не нанюхалась! Обвил хмель черемуху над самой водой. Сижу, подпеваю, черемухи набрала, ягоды ем, сижу одна.

Стало темно, тихо. Слышу — песни на лугу. Река нет-нет всплеснет. Задумалась и не слыхала, как время прошло.

Вот запел петух. Стала я ощупью шишки рвать и в пойву бросать. Слышу: сучья трещат, листья шуршат, кто-то идет ко мне. Я запела тихонько, голос подаю. Слышу, остановился невдалеке и тоже берет хмель.

— Ой, кто это?

Он мне отвечает:

— Свои. Ты чья?

— Андрея Чирухина. А ты чей? Не могу по голосу признать.

Он мне ответил. Это был Прокопий Чижов, молодой парень. Только что из солдат пришел. Слыхать я про него слыхала, а видать после солдатчины не приходилось.

Набрала я пойву, сходила опростала ее и опять на то же место пришла.

Рвем хмель, разговариваем. Он говорит тихо, разумно.

Обруснили куст, он зовет:

— Пойдем, Павла Андреевна, сюда. Я хорошие кусты заметил.

Я иду за ним и улыбаюсь. Меня по имени-отчеству он первый взвеличал.

Начало светать. Я жду. Мне интересно Прокопия посмотреть, какой он. Унес свою пойву, и что-то долго нет его.

Вот и заря разлилась…

На заре рыба играет, а река спит. Тишина, только в согре хрупоток стоит: люди ходят, сучки ломают. Меня в дрожь кинуло: роса пала. А от земли тепло идет.

Слышу, Прокопий продирается ко мне сквозь чащу.

Между кустов и веток еще темно. А листья так и сверкают.

И вот я вижу Прокопия. Идет на улыбочке. Сам кудреватый, долголицый, лицо чистое. В кубовой рубашке. Пристально смотрит на меня. Глаза, вижу, добрые. К волосам виточек хмеля прилип, над ухом шишка висит, сейчас вот помню…

У нас разговор почему-то оборвался. Берем шишки оба усердно. Потом вдруг я оступилась, выпустила пойву, сама да ветку поймалась. Хмель вывалился в реку. Не тонет, плавает, а достать нельзя.

Я говорю:

— Ой, хозяева заругаются!

А он молчком и высыпал весь хмель в мою пойву…

Вот этот Прокопий Чижов и стал моим суженым-ряженым. За него и вышла.

Сразу на ноги встать мы не могли.

Изба у него была плохая. Ни коровы, ни овечки званья не было. Жили мы дружно. Разве я когда напылю, а он все добром со мной. Был он видный, рослый. В жизни своей ни одного рубля не пропил!

Два года пробатрачили мы с ним у Викула, лошадь завели — Игренька́.

Начали своим домом жить, да вдруг моего Проню взяли на германскую войну. Пошла опять к Викулу.

После этого Кольша совсем стыд потерял. До того дело дошло, что и верно пришлось его по щеке хлопнуть. Он думал, что если баба одна, так и делай, что хочешь… Да не на ту нарвался!

Как-то Оксинья Филипповна говорит:

— Ой, Панька, уж ладно ли у вас с Колюшкой? Он ведь у нас баской.

Я говорю:

— Отворотясь не наглядишься…

Она свое.

В конце концов я говорю:

— У меня свой мужик есть.

— Ну, где уж свой? Был бы живой, так написал бы.

А я в то время перестала получать от Прони письма.

Так мне стало обидно! Схватила юбку, — надо было подштаферку подшить, — а сквозь слезы не вижу. Тычу иголкой наугад. Хозяйка не унимается.

— Панька, ты бы хоть спросилась нитку-то