Litvek - онлайн библиотека >> Лазарь Ильич Лазарев и др. >> Классическая проза >> Избранные произведения. В 3 т. Т. 1: Место: Политический роман из жизни одного молодого человека >> страница 2
заболела и умерла, Фридриха сдали в детский дом. После войны, окончив горный институт, Горенштейн работал на шахте и на стройках, на своей шкуре познав, как достается от жизни человеку без прав, без собственного угла, беззащитному перед любым произволом...

Автобиографические мотивы обычно громче всего звучат в первых произведениях писателя — наверное, неодолимая потребность поделиться пережитым и заставляет человека браться за перо. Первый рассказ Горенштейна «Дом с башенкой», в сущности, воспоминание о том, как во время эвакуации его с заболевшей матерью в незнакомом городе сняли с поезда, мать умерла в больнице, а он остался один на белом свете, лишенный не только заботливого покровительства родителей или близких родственников, а какой-либо защиты от бездушия и жестокости встречающихся на его пути взрослых. Пожалуй, и самому автору нелегко теперь отделить то, что было с ним в детстве, что заметил и понял он тогда, от того, о чем догадался потом, что додумал, когда писал рассказ, но автобиографическая основа изображаемого позволила ему очень глубоко проникнуть в одну из самых горьких и безысходных человеческих трагедий. Его маленький герой, оказавшийся после внезапной смерти матери среди чужих людей, которым нет до него дела, переживает крах детского представления о мире как о царстве добра и гармонии. На каждом шагу он сталкивается с равнодушием, враждебностью, цинизмом. Безжалостная река жизни несет его как щепку, захлестывая волнами с головой, увлекая в водоворотах на дно.

Герой первой повести Горенштейна «Зима 53-го года», как и автор, человек с плохой анкетой, отбрасывающей его на обочину жизни, — у него репрессированы родители, за неосторожную фразу его вышибли из университета, даже на черную работу в шахте ему удалось устроиться с великим трудом, он хорошо понимает, что в случае чего его могут в два счета отправить вслед за родителями, — эта угроза постоянно висит над ним как дамоклов меч. Конечно, не все, что случилось с героем повести, загнанным несправедливостью и невзгодами в такой угол, из которого уже выбраться невозможно — только ценой собственной жизни, не все это испытал, работая на шахте, сам автор, но автобиографическая подлинность многих эпизодов не вызывает никаких сомнений.

В более поздних вещах Горенштейна автобиографизм отступает на второй план, он размыт и претворен и обычно служит лишь первотолчком для художественного исследования характеров и обстоятельств, психологических деформаций и скрытых конфликтов, причем «свое» может быть отдано и персонажу, чуждому автору, не вызывающему у него ни малейшей симпатии; и все-таки явный привкус автобиографизма ощущается почти во всем, что написано Горенштейном. Снова и снова возникают у него мотивы, навеянные собственной горемычной судьбой: раннее сиротство, заброшенность, безысходное одиночество в многолюдье равнодушных, несмываемое клеймо члена семьи «врагов народа», социальное и национальное «отщепенство».

Обращаясь к наболевшему, к самым жгучим социальным — а в более поздних вещах и идеологическим — проблемам современности, Горенштейн сосредоточивается на том, что Достоевский называл «последними вопросами» человеческого бытия. Две довольно далеко отстоящие друг от друга литературные традиции, существующие в читательском сознании обычно обособленно, переплелись, сплавились в его творчестве.

Одну из них для Горенштейна воплощает Чехов. «...Чехов, — писал он, — подытожил духовный взлет Российского XX века, да, пожалуй, и духовный взлет всей европейской культуры — эпоху Возрождения, юность свою проведшую в живописи Италии, Испании, Нидерландов, молодость в шекспировской Англии, зрелые годы в музыке и философии Германии, и наконец, уже на излете, уже как бы последними усилиями родившую российскую прозу...» Чехов служит Горенштейну высоким примером художника, который чужд какому-либо, пусть даже самыми благородными устремлениями рожденному догматизму и не может стать рабом дорогой ему идеи, примером художника, для которого не было ничего выше истины. «Это не значит, — уточняет он свою мысль, — что у Чехова не было своих, в сердце выношенных идей, не было любви, не было ненависти, не было привязанности, но Чехов никогда не позволял себе жертвовать истиной, пусть во имя самого желанного и любимого, ибо у него было мужество к запретному, к тому, что не хотело принимать сердце и отказывался понимать разум». Чеховское бесстрашие, чеховское мужество в отношении к истине, какой бы она ни была, удручала или радовала, подавляла или возвышала, ввергала в отчаяние или утешала, вдохновляют Горенштейна на свободное от всяких шор исследование трагических противоречий нашего века, мятущегося, разорванного сознания современника, которое не справляется с обрушившимися на него непосильными перегрузками.

Более сложно относится Горенштейн к Достоевскому, который тоже в значительной степени определил направление его художнических исканий, — Достоевский и притягивает и отталкивает его. Одну из своих пьес — недавно она опубликована у нас журналом «Театр» — он назвал «Споры о Достоевском». Но о Достоевском спорят до хрипоты, до драк не только персонажи пьесы, автор тоже ведет с великим предшественником постоянный, до предела напряженный внутренний диалог о человеке и человечности, о судьбе и миссии России, о нравственном потенциале идеи религиозной и идеи национальной. Со многим Горенштейн несогласен, многое отвергает, но, противопоставляя тем или иным суждениям Достоевского свое знание жизни и психологии человека (иных аргументов нет и не может быть у художника), в разработке характеров, в построении сюжетов, воспроизводящих катастрофический слом действительности, он следует за Достоевским.

Известна формула, которой Достоевский определял своеобразие художественного строя своих романов: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив». Подобным образом, по этому же принципу, по таким же координатам организовано художественное пространство и в прозе Горенштейна. И так же, как Достоевский, он ищет характеры и обстоятельства — цитирую то же самое письмо Достоевского — «в наших оторванных от земли слоях общества — слоях, которые в действительности становятся фантастическими». Восходящий к Достоевскому, «фантастический», порой нестерпимо жестокий реализм Горенштейна имеет, однако, одно очень важное отличие.

Автор «Зимы