Litvek - онлайн библиотека >> Михаил Матвеевич Годенко >> Военная проза и др. >> Потаенное судно >> страница 3
хвататься. Затем кинулась со двора: — Я зараз!

— Куда тебя нечистая понесла? Завтра поеду перевозить инвентарь — захвачу твое коромысло.

— До завтра много воды утечет!

На ходу стащила с себя платок, отряхнула его от невидимой пыли, снова покрылась. Дороги она не выбирала. Ноги несли ее и по колючкам, и по стерне, несли по сухим комьям ранней летней пахоты, по твердой, густо уляпанной коровьими блинами толоке.

Когда увидела причелок своей хаты, крашенный в голубое, увидела развесистый тополь под окнами, со стороны улицы, сердце ее так зачастило, что перед глазами поплыли черные пятна. Она остановилась, перевела дух и, перекрестившись, пошла ровнее. Проходя мимо каменной бабы, втянула голову в плечи, съежилась от суеверного страха. Вспомнила, как Охрим секанул бабу кнутом, — даже самой стало больно. «И зачем он то зробив? — осудила мужа. — Теперь жди всякой напасти».

Коромысла дома не оказалось. И на чердак лазила, и в курятник заглянула — все даром. Опустилась на ступеньку крыльца — дала волю слезам.

Дорого было ей это коромысло. Удобное, пружинистое. Когда, бывало, шла от колодезя, что стоит на нижней улице, несла коромысло на плече, прогибающееся под двумя полными ведрами, верилось: счастливее ее нет на свете. И Охрим-то ее заметил, пожалуй, только из-за этого коромысла. Легко под ним ходилось. Купила его Настя на свои кровные, еще до замужества. Работая на виноградниках, от темна до темна носила тяжелые корзины, руки вконец оборвала, зато получила славно: на платье хватило, еще и на коромысло осталось. Углядела она его на осенней ярмарке, среди десятков различила одно-единственное: чисто струганное, словно отполированное, зеленой краской крашенное, на лак похожей…

И вот нет его, коромысла.

Потемнела Настя лицом, будто пережила за этот день многие годы. А может, и не коромысло тому виной, а неожиданная перемена в жизни? Ведь бросили свое подворье, свое хозяйство. Ради чего?..

2

Посмотришь на пирамидальный тополь, стремительно уходящий в высоту, и подумаешь: действительно высокорь (так здесь осокорь называют). Закинешь голову вверх, наглядишься на стройное чудо-дерево — и покажется, что сам стал выше. Люди еще называют это дерево раиной. В самом деле, что же другое может расти в раю, как не осокорь! Взгляните, какой у него прямой и ладный ствол. Снизу он свободен от веток, кожа на нем гладенькая, сизовато-зеленая. Где-то высоко, еле достать рукой, начинаются сучья. Они не беспорядочны и не своевольны, а подчинены твердому закону: тянутся только вверх, близко прижимаясь к стволу — основе основ. Листья — резные. Они не так крупны, как у обыкновенного тополя, но и не мелкие, как у акации. Словом, как раз по райскому дереву. И цвета мягкого, спокойного. Верхняя часть листа темно-зеленая, глянцевитая. Нижняя — посветлее, белесая. На ветру этот лист мелко трепещет, издавая ровный шелест, и когда слышишь его — приходит к тебе успокоение. Вечное дерево. Никто не видел, как и когда оно цветет, как и когда роняет семя. Да и есть ли у него семя — загадка. Слыхать, будто бы знают люди несколько раин материнского пола, дающих семена. Но где они, эти деревья? Не то в Молдавии, не то в самой Угорщине? Может, их вовсе не существует на свете? Потому приходится размножать раину по-райски, от ребра Адама: отщеплять черенки, сажать их в землю и таким образом получать потомство.

Хуторские осокори — как на подбор: все одного роста и возраста, одинаковой стати. Они образуют вдоль и поперек хутора две перекрещивающиеся аллеи. Длинная идет с севера на юг, короткая — с востока на запад. Эта-то, короткая, и делит хутор на две части: Гонькину и Северинову. Каждый из этих давних хозяев имел обособленный двор, свой сад, свои постройки, свои поля, свои луга. Гейдрих держал все это в одних руках, да только не удержал. Ходят теперь и ездят по аллеям коммунары, народ горячий, непоседливый, деловитый, порой, случается, и безалаберный. Шумно стало на хуторе. Тут и ссорятся, и смеются, и слезы проливают. Но чаще всего — поют.

Вот и сейчас, в это раннее летнее утро, рассыпались молодицы по широкому поливному огороду, прилегающему к реке. У каждой в руках тяжелая сапа, а на устах — песня. Белеют платки, надвинутые до бровей, ходят плечи под разноцветными кофтами, пестреют легкие юбки с подоткнутыми подолами, босые ноги ступают по еще прохладной с ночи мягкой земле. И над всем этим миром — песня:

На вгороди верба рясна…
Вдоль огорода, от реки и почти до самого хутора, тянется канал, по которому пропускают воду для полива. Охрим Баляба — главный поливальщик. Он махает тяжелой сапой-мотыгой, строго распределяет воду по поперечным канавам. Когда очередная канава заполнится водой, он отворяет земляные заслонки, пропускает воду уже прямо на грядки.

Охрим ходит по высокому валу. Белая сорочка распахнута на груди, подол ее свободно трепыхается. Серо-полосатые штаны закатаны до колен. Ноги, не видевшие солнца, отсвечивают белизной. А вот лицо загорелое. В тени соломенной широкополой шляпы оно видится сплошным темным пятном. Баляба рубит земляную перемычку, высоко вскидывая мотыгу над головой и опуская ее с придыханием: «Гек!» Так рубят дрова. Вода, почуяв свободу, устремляется в боковой отвод. Чешуйчато поблескивая под утренним солнцем, ворча и пузырясь, она заполняет все канавки, ложбинки. Стоят в воде на высоких ножках кусты синих баклажанов и красного перца, стоят, словно в зеркало вписанные. Но вот перемычка на грядке закрыта, жаркая земля втянула в себя остатки влаги — только темный квадрат заметен. И поток уже вон куда побежал, уже о противоположную стенку стукнулся.

Коммунарки идут развернутой цепью в сторону реки, рыхлят грядки, подсекают сорную траву, сгребают ее на обочину. За ними по пятам следует вода, подгоняет, торопит. Устала ты, не устала — никто не спросит. Уже глаза ест соленый пот, а ты все махаешь да махаешь сапою. Зато если достигнешь конца — конец твоим мучениям. Сапа летит в траву, сдернутая через голову кофта — в одну сторону, юбка — в другую. Прыгают молодицы в реку одна за другой — река из берегов выходит.

— Сказились бабы. Вот всполошные! — сам себе говорит Охрим, посматривая на белотелый женский грай. — Хиба так можно? Не успела сорвать с себя одежду — бух в воду! Нет бы посидеть, охолонуть.

Сам-то он не прыгает в воду бездумно, нет. Вот опустится солнышко за гору, ветерок принишкнет, вода сделается спокойной и теплой, точно парное молоко, — вот тогда его время. Присядет в вербной заросли, выкурит без суеты цигарку, все в нем уляжется, каждая жилочка