Litvek - онлайн библиотека >> Альберт Анатольевич Лиханов >> Детская проза >> Мамочкин сынок >> страница 22
мальчишек, уверенных в себе, Леонида, который подошёл первым и сказал про затмение. Концы как-то не сходились с концами в моих незрелых соображениях. И я спрашивал сам себя: а ты бы смог так?

Нет, конечно, я бы не смог. Как и Валерка этот, на глазах у которого грузовик с ребятами ушёл под воду.

Но родительский день продолжался, мы не раз и не два пересеклись с Лёвкой и его мамой, Верой Ивановной, которая служила в одной лаборатории с мамой. Мы останавливались, говорили о чём-то незначительном, потом расходились, обошли все ближайшие перелески, снова и снова возвращаясь к церкви без креста.

Мамочка вздыхала, но ничего не говорила, просто смотрела на облупленные каменные стены, а потом как будто и нашла объяснение своим мыслям:

— Ну прости, Господи! Всё-таки! Под крышей храма твоего малые да сирые хоронятся! Разве же это не твоё! Не Божье дело?

Мир стоял над этим храмом без креста! Тепло было, стрекозы целыми стаями недвижимо стояли в тихом воздухе, треща крыльями. Лежали в кульке ягоды лесной земляники, собранные мной для мамочки в ответ на её гостинец.

И как будто никакой войны! А мир и благодать!


27



Мамочка уехала обратно в город госпитальным автобусом. Вместе с Верой Ивановной и с Валериной знаменитой бабушкой.

Перед тем, как забраться в зелёное брюхо госпитальной машины, Ольга Николаевна потянулась, улыбнулась, глубоко вздохнула, всячески показывая, как ей хорошо, а проговорила совсем другое, обращаясь к двум сразу лаборанткам:

— А вы знаете, что сегодня ночью приходят сразу два эшелона по нашу душу?

Ни мама, ни Вера Ивановна не знали, и операционная сестра добавила:

— А нас предупредили!

С этими вот словечками они и уехали.

А на другой день, где-то к обеду, возле храма затормозила легковая “эмка”, на которой когда-то подвозили мамочку к нашей школе. Помните? Я грохнулся в обморок, и её вызвали. И вот эта легковушка подкатила к порушенному храму, и водитель, вышедший из неё, крикнул Серафиме Ивановне:

— По приказанию начмеда! Николая Кузнецова из младшей группы! С вещами!

Я напугался.

Я слышал, как Серафима, понизив голос, полюбопытствовала — что, мол, и как, — у шофёра, но тот ответил, что не знает, но ночью прибыло много раненых, госпиталь перегружен, и узнавать подробности ему не полагалось.

Я схватил свой мешочек и, не замотав его, бухнулся рядом с водителем.

Он меня поощрил, сказал, что впереди меньше качает, и мы понеслись в город.

На прощанье я навсегда запомнил два взгляда: Лёвки Наумова — удивлённый и ничего не понимающий, наверное, такой же, как у меня самого. И второй — Валеркин.

Валерка меня почему-то жалел. Смотрел как-то смущённо, что ли, как будто он что-то знает — настоящее, взрослое и тяжёлое.

Сердчишко моё трепыхалось. Валеркин взгляд будто отразился в нём. Я не мог, не имел права думать ничего плохого. Но что-то неведомое и горькое летало надо мной. Время от времени я сжимал глаза, и из меня вытекали слёзы. Я стыдливо смахивал их, и водитель замечал это. Он курил смятую по-шофёрски папироску и неуверенно говорил мне:

— Всё будет хорошо, пацан! Всё будет хорошо, мальчик!

Где-нибудь через час он привёз меня к госпиталю, во двор, и хотя уже вечерело, почти сразу ко мне прибежала мама.

Она наклонилась ко мне и обняла меня. В белом халате, в строгой белой шапочке, она плакала и смеялась сразу.

— Сынок! — говорила она, захлёбываясь. — Сынок! Это нельзя придумать! Понимаешь! Это какое-то чудо! Такого не бывает, понимаешь!

Я кивал, как болванчик. Стоял и кивал головой, со всем соглашаясь, и ничего не понимая.

И тут она сказала!

Только тут она воскликнула:

— Папу! Опять! Привезли! Он снова ранен! И сейчас операция! А начмед, когда я заплакала, послал за тобой свою машину.

И я закричал.

Я закричал не так, как кричат маленькие дети. Я закричал, как кричали от радости и горя дети сорок третьего года прошлого века.

Где-то шла война, и к нам она приходила по-всякому!

И страшной бедой. Но и нечаянной радостью!

Есть, есть что-то такое в небесах! И оно называется нечаянная радость. Неведомо, кому она даётся и за что?

И может, вовсе не за что... Никто этого не знает и никому не дано это ведать.

Я закричал, как взрослый. Я кричал не горлом, а всем своим существом, нутром, кишками! Я кричал легкими и сердцем, потому что мне показалось, будто меня ждёт самое страшное.

А оно оказалось радостным, счастливым, невероятным!

Я увижу снова папку. Ведь всё, что мы хотели, и в чём таилось моё понимание победы — спасение отца! Его возвращение!

И вот.

А точнее сказать, но вот.

Ведь его оперируют. Прямо сейчас. Именно здесь, где работает мама.

Мы повернулись и пошли к заднему крылечку госпиталя. И именно в этот момент на него из здания вышла Валеркина бабушка, операционная сестра Ольга Николаевна. Она курит папиросы, как курят их милиционерши и шофера.

И вот она вышла, закурила папироску, втянула дым, потом выдохнула его. И только тут увидела нас.

— Всё в порядке! Не такая уж тяжёлая операция! Сложная, но не тяжёлая.

И мамочка наклонилась ко мне и обняла меня. И я повис у неё на шее.


28



И это была лишь половина войны, лето сорок третьего года.

Отец, как будто с Божьей помощью, второй раз оказавшись в госпитале, где работала мама, поправился и опять, уже в третий раз, ушёл на войну.

И долго ещё придётся ждать, пока он не вернётся с неё аж из Маньчжурии.

Он привезёт моей мамочке коробочку с тремя округлыми кусочками ароматного японского мыла. И ещё он привезёт маме отрез китайской светлой материи, похожей на крепдешин. Для платья. И это не были трофеи. Он сказал, что купил это на рынке у китайцев. В далёком далеке.

Но мамочка так и не сшила себе нарядное платье из восточной нарядной ткани.

Она подарила его моей невесте, будущей жене, когда мы решили жениться, и, одетое только один раз, оно хранится у нас по сей день.

Может, как добрая память об живших, страдавших, ушедших. О том, как всё это было.

Как мамочка моя — конечно же, мамочка! — вырастила, охранила, спасла меня...


29


А дядя Боря, папин брат, так и пропал без всякой вести. Его пудовая гиря совсем заржавела под старой сиренью. Никто и никогда не прикоснулся к ней с тех пор.

Где же лежит он?

Про это никогда и никто не узнает.