Litvek - онлайн библиотека >> Дмитрий Николаевич Голубков >> Повесть и др. >> Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) >> страница 2
Калигуле, лакомящемся жарким из соловьиных язычков, о Нероне, этом сентиментальном чудовище, расправившемся с лучшими людьми Рима и любующемся зрелищем зажженного по его приказу города. Путая и обрывая хронологическую нить, старый дядька переходил к последнему королю французов, пренебрегшему ради своих сластолюбивых забав жизненными интересами несчастных подданных и приявшему мученический венец. Обращаясь к решительным героям парижской черни, Боргезе с мрачным и каким-то мстительным одушевлением живописал портреты и поступки народных вождей.

По мере рассказа доброе и, колючее лицо старика принимало выраженье растерянности и усталого испуга, голос падал до хрипливого шепота. Дядька смолкал и со сладострастием отчаянья окунал долгий нос в раздвижное нутро табакерки. Очередная понюшка даровала ему новые силы; старик вскидывался в кресле и рокотал, с непонятной угрозой вперяя темный и сверкающий взор в окно:

— О, bruttissimi, bruttissimi! [4]

И Евгений почтительно наблюдал за лицом и манипуляциями Боргезе, который дважды был изгоняем из своего отечества роковыми событиями века, и горько жалел своего наставника, огорченного заблуждениями целого человечества.

Итальянец меж тем успокаивался, его изборожденное чело вновь светлело — старик обращался к поэзии.

Con gli occhi azzuri e coi capelli d'oro
Un giovin camminava innanzi a loro… [5] —
читал он, мерно и широко взмахивая кожаным розаном табакерки. И в воображении отрока оживал гравюрный портрет государя, его ласковое голубоглазое лицо и рука в ослепительной перчатке, возложенная на эфес шпаги…

Но в подлинный, с трудом сдерживаемый трепет приводил его таинственный стих Данта, Произносимый Боргезе с особым чувством печали и некоего ликования:

E tiene ancora del monte et del macigno! [6]
Итальянские уроки походили на любимые тропинки, берущие начало в регулярных аллеях парка и беспутно пропадающие в размашистых дебрях оврага.

Маменька благоволила к Джячинто; по счастью, она ничего не понимала по-итальянски.


Занимали его и темные беседы отца Василия.

Замысловатый катехизис был писан неким знаменитым проповедником, учеником масонов.

— Великого и особого ума человек составлял книгу сию, — уважительно приговаривал отец Василий, раскрывая тяжко шуршащие, крылоподобные страницы, хранящие следы аккуратно соскобленных восковых нашлепок. — Много о вере радел, и воздалось ему по вере его.

Белокурый увалень Леон исподтишка щипал верткого Сержа, вечно увязывавшегося за старшими братьями. Малыш тихонько взвизгивал и ерзал на лавке, но терпел.

Более всего нравилось Евгению то место катехизиса, где рассказывалось о восстании падших ангелов, водительствуемых Люцифером и побиваемых архангелом Михаилом; архистратигом небесного воинства. Он выспрашивал отца Василия подробности об этом событии, но тот отнекивался незнанием, а потом и раздражаться стал неутолимой любознательностью отрока.

— Когда праотец наш Адам, еще в раю пребывая, обозревая всех животных, сотворенных попарно, усмотрел, что токмо он единичен изо всего, созданного господом нашим, — назидательно говорил священник, — то усомнился он. — Отец Василий, с горьким сожаленьем чмокнул губами.

— А почему он усомнился? — бесцеремонно спросил Ираклий.

— А потому, что обетовано ему было размножение, — молвил священник и нахмурился. — Грех на том, кто всегда сомневается и много любопытничает.

Вечером он попросил маменьку растолковать причину сомнения Адамова, содержащую зародыш первого грехопадения. Александра Федоровна вспыхнула и рассмеялась принужденно:

— Ah, c'est trеs sot! [7]

— Но, маменька, отец Василий очень хорошо рассказывает о… — с жаром начал он — и запнулся.

— О чем же, друг мой? — осведомилась маменька.

— Он… Он очень красиво о солнце говорит. Он сравнивает солнце с трииспо… с триипостасным божеством. Само светило — это бог, сияние — это бог-сын, а теплота, животворящая вселенную, — это бог — дух святой, — выпалил он и Победоносно встряхнул кудрявой головой.

— Забавно. Однако отец Василий — прямой язычник.

— Что такое — язычник?

— Язычник- это… — Она искательно пошевелила пальцами и перевела на французский: — Язычники — les paОens… — И продолжала уже уверенно: — Les paОens adoraient la crИature au lieu du CrИateur [8].

— A-a, — протянул он, притворившись, что понял.

Ему захотелось еще что-нибудь прибавить к характеристике педагогических заслуг отца Василия.

— Маменька, отец Василий знает об Апомоне!

— Кто сей?

— Из Акопали… Апокалипсиса. Он душегубец и соблазнитель человеков! Отец Василий говорит, что это, верно, Буонапарт.

— Ну, полно, дружочек, — прервала мать. — У тебя чрезмерное воображенье. — Она вздохнула. — Тебе потребно образование настоящее. Дядя свезет тебя в немецкий пансион. — Она грустно потрепала сына по щеке.

Он насупился, возбужденно засопел.

— Вы обещали в Пажеский корпус. Я хочу в военную службу. Как папенька.

Александра Федоровна пылко обняла сына.

— Разумеется — о, разумеется! Но для поступления в корпус надобно столько знать, столько учиться! У нас нет порядочного немецкого гувернера. Да и прочие — ah, c'est tellement misИrable! [9]

Она гневно вспыхнула, вспомнив, как обнаружила недавно на столике сына Мармонтелевы "Contes moraux" [10], в коих ничего, кроме названья, не оказалось нравственного.

— Ступай, милый, и спи покойно. Не думай и не читай на ночь ничего — не то головка заболит.

Она рассеянно перекрестила сына, кликнула сонливую девку и, с отвращеньем обоняя крепкий запах лука, дала раздеть себя. Взяла книжку Мильвуа и улеглась в постель. Надо было еще вынуть папильоты — забыла! — но не хотелось звонить девке, уже храпящей за дверьми.

Она любила французские стихи: в них был порядок, четкая мерность и грациозно завитая чувственность. Александре Федоровне нравилось тихо плакать, перечитывая строки, отмеченные ногтем покойного мужа. Меланхолия, порождаемая поэзией, была облачком, смягчающим очертанья темной горы; была пудрой, скрывающей красноту заплаканных щек.

Дверь вдруг распахнулась — легко, как от сквозняка, гуляющего во время грозы по дому, где не успели запереть окна.

Сын кинулся к ней, путаясь в длинной до пят рубахе.

— Что? Что с тобой, Буби?

Она обнимала его, осторожно встряхивая за плечи и сама сотрясаясь от страха.

— Ma… маменька! А… не придет к нам А… Апомон?

— Кто? Какой Апомон?

— Из… из