- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (98) »
его щекам катились слезы. Он не мог говорить и смотрел то на красное пламя печи, то на снежную голубизну окон. Прижав седую голову к своей груди, Устин тихо шептал:
— Ма-ать… мама…
А она, обвив руками шею сына, тряслась в рыданиях и покрывала его лицо поцелуями:
— Дитятко мое отыскалося!.. Устюша, родной…
И долго не могла прийти в себя, плача и причитая.
— Мать… ты успокойся… Садись… вот тут рядом, а я погляжу на тебя, старая.
А мать утирала быстро бегущие слезы и тихо говорила:
— Устин… не чаяла я видеть тебя, и явился ты, ровно с погоста.
Немного успокоившись, но все еще продолжая всхлипывать, она достала из-за иконы какие-то бумажки. Устин взял их и узнал свои письма с фронта. Среди них был конверт с казенной печатью. Устин пробежал глазами ровные строки, четко выведенные равнодушным писарским почерком:
«Ваш сын Устин Хрущев, рядовой кавалерийского полка, в бою под Молодечно… пал смертью храбрых».— Да-а, — покачал головой Устин. Он понимал, что вновь рожден для матери и что страшная весть, заключенная в этих коротких строках, принесла ей неизбывное горе. — А каково было мне, Устинушка… Устин сбросил на лавку котомку, шинель и, обняв старуху, сказал: — Береги эту грамотку, мать. Я, стало быть, долго еще поживу. Старуха засуетилась по горенке, шлепая опорками. В печи вспыхнула солома. Закипел чугун воды. В хате было светло и тепло, а в окно бил розовый луч солнца, разрушая голубой ледок. Устин разделся, снял сапоги и, глядя на сброшенную ветошь, улыбнулся. Сапоги с коротенькими голенищами, с подошвами, усеянными железными шипами, были заработаны у немецкого фермера. Австрийскую шинель он добыл у пленного рязанца. Где сейчас рязанец? Дома или еще скитается на чужбине?.. Мерлушковую шапку Устину дал в России красногвардеец, вместе с куском хлеба, и сказал: «Иди, братишка, ко двору, повидай сродственников да вертайся к нам». Но тяжелый далекий путь позади. Устина охватывает ощущение покоя. С наслаждением, впервые за долгое время, он опустил в теплую воду грубые рабочие руки и стал мыть голову. А мать, подбрасывая в печь солому, повела немудреную повесть. И все то, что она говорила, было ново и неожиданно. Помнит ли он Ерку Рощина, крепко сбитого парня, которого никто не мог одолеть в кулачном бою? Конечно, помнит… Ерка вернулся домой безногий. Жена его умерла от тифа, оставив троих ребятишек. А помнит ли Устин двух братьев Карасевых? Один чеботарь, а другой гармонист, без которого не собиралась ни одна вечеринка и не игралась ни одна свадьба? Оба убиты в шестнадцатом году. А не забыл ли он пастуха Степанцева Митроху? Как же забыть этого веселого рассказчика… Вскорости после призыва выслали его домой. Тронулся он умом. Все ходит по деревне да посмеивается, словно чему-то радуется. Наберет кусков хлеба да отнесет Еркиным ребятишкам. А если встретит Ерку, идет за ним безотвязно и ухмыляется. Должно быть, полюбился ему калека-воин. Просит, бывало Ерка споймать Митрошку да подвесть к себе. «Расцелую, говорит, я его. Сколь добра он мне делает, да тронулся он, не поймет, поди, мою благодарность». Летось вернулся Селезнев Антон, это тот, которого не раз секли в холодной избе за норовистый характер, за дерзкое слово, за то, что сучкой обозвал молодую щетининскую барыню… Пришел Антон домой, а хата забита. Все повымерли, а младший братишка невесть где пропал. Погоревал-погоревал парень, да и подался опять на войну, стало быть, теперь на гражданскую. Весточки о себе никакой не подает, да и кому же? Будто сквозь чуткий и настороженный сон слышал Устин слова матери. Поверить в то, что Ерка безногий, братья Карасевы убиты, пастух Митроха безумный, было трудно. Устин представил себе друга юности Митяя Пашкова. О нем он не спрашивал… Да. Митяя нет… Последний путь, мгновенный и страшный, проделал он с Устином в 1916 году под Молодежно. Эскадрон перед атакой стоял в укрытии, ожидая команды. Помнит Устин, как в сердце шевельнулся холодок, помнит, как седоусый вахмистр, сощурив глаза, повернулся к эскадрону и сипло крикнул: «За мной! В атаку! Марш-ма-арш!.. И рванулись они с Митяем, словно стрелы, выпущенные из лука, обменявшись прощальными взглядами. Вихревой ветер свистел навстречу, барабаном гудела бежавшая под ним земля. Эскадрон шел развернутым строем. Лошадь вынесла Митяя вперед и влево. И, что было силы, крикнул тогда Устин: «Ми-и-тяй!..» С диким гиком и воем сошлись в смертельной схватке эскадрон конногвардейцев и отряд немецких «гусаров смерти». В какое-то мгновение увидел Устин, как на всем скаку под копыта немецкой лошади рухнул его друг Митяй… Кровавый туман застилал глаза. В ярости сгорало Устиново сердце. И уж не помня себя, пришпорил Устин коня и понесся очертя голову. По полю мчались лошади, потерявшие всадников. Опамятовался Устин, когда увидел, что оторвался от своих, повернул, да поздно. Его со всех сторон окружили гусары и что-то злобно выкрикивали. Были они в черных меховых шапках с эмблемами из белых черепов и двух скрещенных костей. Грозя саблями, гусары велели Устину слезать с коня. И пропал солдат Хрущев до конца войны. Долго думал Устин. Долго еще говорила старуха о живых и мертвых, о невзгодах и бедах, что принесла война, и что слез не хватает омыть людское горе, — так оно велико. Устину вспомнился старинный обычай на Кубани. Перед боевым походом каждый казак, покидая станицу, насыпал по шапке земли на старый курган. Оставшиеся в живых, вернувшись домой, насыпали по шапке земли на второй курган. И чем дольше были походы и кровопролитнее битвы, тем быстрее рос первый курган и совсем сиротливо выглядел другой. И стоят у станиц седые курганы в степном безмолвии — немые свидетели жестоких походов… Но никогда так не пустели деревни, села и города, никогда не терпели таких потерь в людях, как в эту войну. Словно огненный смерч пронесся над цветущей землей, вырвал с корнями и разметал могучие дубы, смял и обуглил зеленые рощи, испепелил плодоносящие сады, высушил и засыпал родники. …Солнце покинуло двор и перебралось за крышу. Окна покрылись изморозью. От истопленной печи веет теплом, на столе дымится картофель, на белом рушнике нарезан хлеб, стоит миска с капустой и огурцами. — Устюш, поешь, сынок, да ложись на печь… намаялся, поди, с дороги. Устин вскочил, потянулся и смеясь заметил: — А я, кажись, задремал. Ну давай, мать, будем есть. Он взял хлеб, отломил кусок, и пристально взглянув на мать, спросил осторожно: — Ну… а Наташа как… жива ли? — Да кабыть я тебе уже сказывала, Устюша. Живет, дай бог ей здоровья, не худо. Летось… — А
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (98) »