малявке доверена роль ассистента по наматыванию нитей на челнок.
— В тех кумихимо, что плетут у нас, сокрыта тысяча лет традиций! И если уж на то пошло, даже в ваших школах должны бы преподавать кумихимо, о да! Потому что это — история нашего города![8] Вот, помню, лет двести тому назад...
«Ну началось», — думаю я и едва заметно улыбаюсь. С малых лет в этой самой мастерской я слушала неповторимый Бабулин язык.
— ...у сандальщика Ямадза́ки Маюго́ро загорелась баня, пожар перекинулся на соседей, и всё в округе сгорело дотла. И храм, и хранилище старых рукописей — всё подчистую, о да! С тех пор в нашей долине этот пожар так и называли... — Бабуля выжидающе косится на меня.
— Пожар Маюгоро! — отвечаю я без запинки.
Бабуля довольно кивает.
— Что-о? Пожар назвали именем человека?! — возмущается Ёцуха и недовольно ворчит: — Бедный Маюгоро-сан! Значит, все помнят его только за это?
— С тех пор о том, какой великий смысл спрятан в наших плетениях и в наших танцах, все и забыли. От них осталась одна только форма, о да... Но всё равно, даже если смысл исчез, форму забывать нельзя! Смысл, заключённый в форме, когда-нибудь обязательно прочитают снова...
В рассказах Бабули, точно в сказках, есть какой-то особенный ритм, и я, не отрываясь от плетения, тихонько повторяю вслед за ней одни и те же слова. Смысл, заключённый в форме, когда-нибудь обязательно прочитают снова. И наш храм Миямидзу...
— И наш храм Миямидзу сыграет в этом свою роль, о да!
Тут Бабуля смотрит куда-то вниз, и её добрые глаза делаются круглыми от печали.
— Вот только зять — дурак... Мало ему было бросить богослужение и уйти из дома! Так он ещё влез в эту чёртову политику!
Дыхание Бабули тяжелеет, и я тихонько вздыхаю. На самом деле я тоже толком не понимаю, люблю я наш городок или ненавижу. Уехать ли мне отсюда куда подальше? Или лучше остаться с семьёй и друзьями? Когда я снимаю готовую плетёнку с каркаса, она издаёт печальный звук оборвавшейся струны.
Звуки японской флейты, на которой играют в нашем храме, людям из больших городов, наверное, покажутся музыкой из фильма ужасов. Из какой-нибудь жуткой кинокартины про убийство семьи такой-то в городке сяком-то. Вот и я бы лучше исполняла танец мико[9] под «Пятницу, 13-е» или «Фантомаса». К сожалению, каждый год главными выступающими на празднике урожая в храме Миямидзу приходится быть нам с сестрой. Надеваем строгие одежды, красим губы красной помадой, надеваем на головы украшения из бус, выходим на сцену в храме — и танцуем перед прихожанами так, как нас учила Бабуля. Вдвоём. Обо всём, что потеряло смысл в том самом пожаре. У каждой свой яркий плетёный шнурок с колокольчиком. Мы чуть подпеваем флейте, кружимся, точно пух на ветру, и обмениваемся этими шнурками. Оглядываюсь — и краем глаза замечаю Тэсси с Саечкой; ну я же попросила их не приходить, а они всё равно тут, потому что верят в силу колдовства, которое якобы происходит в танцах мико; ладно, надо им погадать и поставить на память храмовую печать. Хорошо, что пришли. То есть дело не в самом танце. К танцу-то я с детства привыкла. Дело, как я ни стесняюсь это признать, в самом ритуале взросления. В том, что придётся делать потом. Той, кому довелось родиться женщиной... Ох, ну хватит. Хватит уже!!! Ну вот, пока обо всём этом думала, уже и танец закончился. И слава богу.
Ням-ням-ням. Чав, чав, чав[10]. Ем рис. Стараясь ни о чём не думать, не чувствовать никакого вкуса и не слышать никаких звуков; закрыв глаза, я просто жую рис. Рядом то же самое делает Ёцуха. Мы сидим на коленках за низеньким столом, и перед каждой небольшая коробочка с рисом. А ещё перед нами, конечно же, зрители: мужчины и женщины, стар и млад. Смотрят, как мы жуём. Ням-ням-ням. Чав, чав, чав. Скоро нам выступать. Чав, чав. Ну, хватит. Чав... Не в силах больше терпеть, я хватаю свою коробочку и подношу ко рту. От людских глаз укроюсь быстро рукавом... О, чёрт! Я распахиваю рот и выплёвываю всё, что только что жевала, обратно в коробочку. Из меня выливается какая-то мутная белая жидкость пополам со слюной. Слышу, как публика начинает роптать. О-о-ох. Заливаюсь слезами в душе. Умоляю, только не смотрите! Да это же саке! Кутика́ми-саке́[11]. Древнейшее японское саке, которое бродит после того, как рис прожуют и выплюнут. Потому что этим нужно обязательно делиться с богами. Говорят, когда-то этот напиток готовили так в самых разных провинциях Японии, но теперь, в двадцать первом веке, есть ли такое искусство где-нибудь, кроме нашего храма? И какой смысл в том, чтобы этим, точно маньяки, занимались девчонки-мико? Размышляя обо всём этом, я опять героически наполняю рот уже пережёванным рисом. И снова жую. Ёцуха с трагическим лицом делает то же самое. До тех пор, пока наши коробочки не наполнятся снова, мы должны выполнять этот ритуал. Вместе со слюной выплёвывать пережёванный рис. И заливаться слезами в душе. Я вдруг различаю хорошо знакомые голоса. Тех трёх уродов, моих одноклассников. Ох... Я уже хочу взорвать этот чёртов храм. Вижу, как весело они треплются про меня — какая неумёха, какая пошлячка, стыдно людям показывать! — слышу каждое сказанное ими слово. Окончу школу — уеду отсюда куда подальше. Это решение окончательное.
— Сестричка, чего грустишь? Не хочешь, чтобы на тебя смотрели девчонки из школы? А что тут такого ужасного? — Много ты понимаешь, малявка без месячных! Я смотрю на Ёцуху в упор. Мы уже переоделись в футболки и выходим из храмовой конторы. Когда праздник урожая закончился, мы остались, чтобы помочь нашим старикам и старушкам убраться в храме, а заодно и на банкет. Им заправляла Бабуля, а мы с Ёцухой разливали саке и развлекали гостей разговорами. — Сколько тебе сейчас, Мицуха? Ах, семнадцать? Да-а, когда такая прекрасная юная девушка подливает тебе саке, чувствуешь себя снова молодым! — Ну конечно, вы опять молодой! Пейте-пейте! Мы уже совершенно вымотались, когда наконец настало время детям отправляться спать, а взрослым с Бабулей во главе продолжать праздновать. — Ты знаешь, Ёцуха, — спрашиваю я, — сколько в среднем лет прихожанам этого храма? Мы идём с ней по храмовой дорожке; уже совсем темно, и только отчаянные цикады всё не смолкают. — Не знаю. Шестьдесят? — Я в конторе проверила. Семьдесят восемь, ты представляешь? Семьдесят восемь! — Ого... — А теперь, когда мы ушли, остались сплошь девяностолетние старики! Так что, если хочешь всю дорогу выступать на этой сцене,
Звуки японской флейты, на которой играют в нашем храме, людям из больших городов, наверное, покажутся музыкой из фильма ужасов. Из какой-нибудь жуткой кинокартины про убийство семьи такой-то в городке сяком-то. Вот и я бы лучше исполняла танец мико[9] под «Пятницу, 13-е» или «Фантомаса». К сожалению, каждый год главными выступающими на празднике урожая в храме Миямидзу приходится быть нам с сестрой. Надеваем строгие одежды, красим губы красной помадой, надеваем на головы украшения из бус, выходим на сцену в храме — и танцуем перед прихожанами так, как нас учила Бабуля. Вдвоём. Обо всём, что потеряло смысл в том самом пожаре. У каждой свой яркий плетёный шнурок с колокольчиком. Мы чуть подпеваем флейте, кружимся, точно пух на ветру, и обмениваемся этими шнурками. Оглядываюсь — и краем глаза замечаю Тэсси с Саечкой; ну я же попросила их не приходить, а они всё равно тут, потому что верят в силу колдовства, которое якобы происходит в танцах мико; ладно, надо им погадать и поставить на память храмовую печать. Хорошо, что пришли. То есть дело не в самом танце. К танцу-то я с детства привыкла. Дело, как я ни стесняюсь это признать, в самом ритуале взросления. В том, что придётся делать потом. Той, кому довелось родиться женщиной... Ох, ну хватит. Хватит уже!!! Ну вот, пока обо всём этом думала, уже и танец закончился. И слава богу.
Ням-ням-ням. Чав, чав, чав[10]. Ем рис. Стараясь ни о чём не думать, не чувствовать никакого вкуса и не слышать никаких звуков; закрыв глаза, я просто жую рис. Рядом то же самое делает Ёцуха. Мы сидим на коленках за низеньким столом, и перед каждой небольшая коробочка с рисом. А ещё перед нами, конечно же, зрители: мужчины и женщины, стар и млад. Смотрят, как мы жуём. Ням-ням-ням. Чав, чав, чав. Скоро нам выступать. Чав, чав. Ну, хватит. Чав... Не в силах больше терпеть, я хватаю свою коробочку и подношу ко рту. От людских глаз укроюсь быстро рукавом... О, чёрт! Я распахиваю рот и выплёвываю всё, что только что жевала, обратно в коробочку. Из меня выливается какая-то мутная белая жидкость пополам со слюной. Слышу, как публика начинает роптать. О-о-ох. Заливаюсь слезами в душе. Умоляю, только не смотрите! Да это же саке! Кутика́ми-саке́[11]. Древнейшее японское саке, которое бродит после того, как рис прожуют и выплюнут. Потому что этим нужно обязательно делиться с богами. Говорят, когда-то этот напиток готовили так в самых разных провинциях Японии, но теперь, в двадцать первом веке, есть ли такое искусство где-нибудь, кроме нашего храма? И какой смысл в том, чтобы этим, точно маньяки, занимались девчонки-мико? Размышляя обо всём этом, я опять героически наполняю рот уже пережёванным рисом. И снова жую. Ёцуха с трагическим лицом делает то же самое. До тех пор, пока наши коробочки не наполнятся снова, мы должны выполнять этот ритуал. Вместе со слюной выплёвывать пережёванный рис. И заливаться слезами в душе. Я вдруг различаю хорошо знакомые голоса. Тех трёх уродов, моих одноклассников. Ох... Я уже хочу взорвать этот чёртов храм. Вижу, как весело они треплются про меня — какая неумёха, какая пошлячка, стыдно людям показывать! — слышу каждое сказанное ими слово. Окончу школу — уеду отсюда куда подальше. Это решение окончательное.
— Сестричка, чего грустишь? Не хочешь, чтобы на тебя смотрели девчонки из школы? А что тут такого ужасного? — Много ты понимаешь, малявка без месячных! Я смотрю на Ёцуху в упор. Мы уже переоделись в футболки и выходим из храмовой конторы. Когда праздник урожая закончился, мы остались, чтобы помочь нашим старикам и старушкам убраться в храме, а заодно и на банкет. Им заправляла Бабуля, а мы с Ёцухой разливали саке и развлекали гостей разговорами. — Сколько тебе сейчас, Мицуха? Ах, семнадцать? Да-а, когда такая прекрасная юная девушка подливает тебе саке, чувствуешь себя снова молодым! — Ну конечно, вы опять молодой! Пейте-пейте! Мы уже совершенно вымотались, когда наконец настало время детям отправляться спать, а взрослым с Бабулей во главе продолжать праздновать. — Ты знаешь, Ёцуха, — спрашиваю я, — сколько в среднем лет прихожанам этого храма? Мы идём с ней по храмовой дорожке; уже совсем темно, и только отчаянные цикады всё не смолкают. — Не знаю. Шестьдесят? — Я в конторе проверила. Семьдесят восемь, ты представляешь? Семьдесят восемь! — Ого... — А теперь, когда мы ушли, остались сплошь девяностолетние старики! Так что, если хочешь всю дорогу выступать на этой сцене,