Litvek - онлайн библиотека >> Симона де Бовуар >> Биографии и Мемуары и др. >> Воспоминания благовоспитанной девицы >> страница 3
угощала меня пряниками-сердечками. А у мадемуазель Марты был стеклянный ящик с волшебной мышью; в специальную щелочку надо было просунуть бумажку с написанным вопросом; мышь пробегала по кругу, тыкалась носом в одну из ячеек, и там вас ждал ответ, напечатанный на листке бумаги. Но что приводило меня в совершенный восторг, это разрисованные углем яйца — получалось, будто такими их несли куры доктора Масса; поскольку находила я их сама, то впоследствии убежденно заявляла недоверчивой подруге: «Да я их собирала собственными руками!» В тети-Алисином саду мне нравились аккуратно подстриженные тисовые деревья, благочестивый запах букса, а в беседке — предмет столь же восхитительный по своей невозможности, как, скажем, мясные часы: то был каменный стол — кусок скалы в роли мебели. Однажды утром разразилась гроза. Мы с тетей Лили играли в столовой, как вдруг в дом ударила молния. Это было настоящее событие, и я преисполнилась гордости: всякий раз, как со мной случалось что-нибудь необычное, я чувствовала, что не просто какая-нибудь заурядная девочка. Знала я и более изысканные радости. На стене одного из дворовых строений выросли цветки ломоноса; как-то утром тетя Алиса подозвала меня строгим голосом: один цветок был сорван и валялся на земле. В этом преступлении обвинили меня. Я отлично знала, что рвать цветы в саду строго запрещено, и, поскольку была не виновата, стала оправдываться. Тетя Алиса мне не поверила. Тогда за меня горячо вступилась тетя Лили. Она являлась представительницей моих родителей и единственная имела право меня судить. У старой Алисы все лицо было в родинках; она казалась мне одной из тех злых волшебниц, что мучают маленьких детей; я с интересом наблюдала, как силы добра сражаются за меня против клеветы и несправедливости. По приезде в Париж репутация моя была окончательно восстановлена: родители-бабушки-дедушки глубоко возмутились и разом приняли мою сторону.

Я была очень жизнерадостным ребенком: меня холили, баловали, я радовалась бесконечному разнообразию мира. И все же что-то во мне было не так. В припадке ярости я вдруг могла броситься на пол и, посинев, забиться в конвульсиях. Мне было три с половиной, мы завтракали на террасе большой гостиницы в Дивон-ле-Бен; светило солнце. Кто-то дал мне пурпурную сливу, и я начала сдирать с нее кожицу. «Не надо», — сказала мама; я с воплями упала на цементный пол. В другой раз я вопила все время, пока мы с Луизой шли по бульвару Рас-пай, потому что меня увели из сквера Бусико, где я делала куличики. В подобные моменты ни гневный взгляд матери, ни строгий голос Луизы, ни выходящее за рамки обыденности вмешательство отца, — ничто не достигало моего сознания. Я орала так громко и так подолгу, что порой в Люксембургском саду меня принимали за истязаемого ребенка. «Бедная крошка!» — сказала мне одна дама, протянув конфетку. В ответ я пнула ее ногой. Этот случай наделал много шуму; одна из моих теток, толстая и усатая, не чуждая сочинительства, написала даже рассказ в детский журнал «Примерная куколка». Я испытывала то же благоговение перед напечатанным текстом, что и мои родители: когда Луиза читала мне теткин рассказ, я почувствовала, что кое-что значу; через некоторое время, правда, мне сделалось не по себе. Тетка писала: «Частенько бедная Луиза горько плакала, сокрушаясь о своих овечках». Но Луиза никогда не плакала; у нее не было овечек, и меня она любила. Да и как можно сравнивать маленькую девочку с овцами? С этого дня я начала подозревать, что литература имеет к реальности весьма отдаленное отношение.

Потом я часто спрашивала себя, почему случались и что значили эти приступы. Думаю, отчасти их можно объяснить моей неукротимой жизненной силой и экстремизмом, который я так никогда и не изжила до конца. Отвращение доходило у меня до рвоты, страстные желания разрастались до навязчивых идей; между тем, что я любила, и тем, что не любила, зияла пропасть. Я не могла с равнодушием принять провал из полноты в пустоту, из блаженства в гадливость. Если он казался мне неизбежным, я смирялась; вещь сама по себе никогда не вызывала во мне протеста. Но я не желала подчиняться неосязаемой силе, заключенной в словах: когда я слышала небрежно брошенные «нужно» или «нельзя», мгновенно разрушавшие то, к чему я стремилась или чем собиралась насладиться, я бунтовала. Неожиданность приказов и запретов, встававших на моем пути, доказывала их необоснованность: вчера я содрала кожицу с груши — почему сегодня нельзя ободрать сливу? Почему нужно отрываться от игры именно в эту минуту? На каждом шагу меня подстерегали ограничения, необходимость которых я не могла понять.

За каменной неумолимостью тяготевшего надо мной закона я чувствовала головокружительную пустоту и с душераздирающими криками проваливалась в эту бездну. Цепляясь за землю и дрыгая ногами, я пыталась противопоставить живой вес моего тела невесомому могуществу этого нестерпимого гнета. Я желала сделать его материальным. Меня хватали и запирали в темный чулан, где среди щеток и метелок для пыли я могла сколько угодно биться о настоящие стены. Все ж лучше, чем сражаться с невидимой волей. Я знала, что это ни к чему не приведет. Я была побеждена уже в тот момент, когда мама забирала из моих рук сочащуюся сливу, а Луиза совала в сумку мои лопатку и формочки; тем не менее я не сдавалась. Я довершала собственное поражение. Мои припадки и слепившие меня слезы останавливали время, разрушали пространство, уничтожали разом объект моего желания и препятствия, его от меня отдалявшие. Я падала во тьму бессилия; все исчезало, кроме моего беззащитного Я, которое прорывалось в истошных криках.

Взрослые не только не считались с моей волей — они делали меня жертвой собственного восприятия. Иногда их сознание было льстивым зеркалом, в другой раз оно оказывалось хуже колдовства. Взрослые могли превратить меня в вещь, в зверушку. «Какие красивые икры у этой малышки!» — заметила одна дама и наклонилась меня пощупать. Если бы только я умела сказать: «Какая дура эта дама — принимает меня за собачку!» — я была бы спасена. Но в три года я чувствовала себя безоружной перед умильным голосом и плотоядной улыбкой и в ответ лишь бросалась оземь с дикими воплями. Позже я научилась защищаться, но и требования мои возросли. Меня глубоко оскорбляло, когда со мной обходились как с маленькой; я мало знала и мало что могла, но тем не менее считала себя полноправной личностью. Однажды, шагая по площади Сен-Сюльпис за руку с моей тетей Маргерит, которая не очень-то понимала, о чем со мной говорить, я вдруг подумала: «А какой она меня видит?» Я испытала острое чувство превосходства: я-то знала, какая я внутри,