Litvek - онлайн библиотека >> Венедикт Васильевич Ерофеев >> Публицистика >> Интервью >> страница 6
ямбами"…

– Ну примерно то.

– А ваши поэтические пристрастия? Вы говорили, что ближе всего вам русский Серебряный век, начало века?

– Ну начало, конечно, ближе, чем середина.

– А в этом Серебряном веке кто?

– В молодости я влюблялся во всех поочередно. Сначала втюрился в Константина Бальмонте, потом, спустя два месяца, – в Игоря Северянина, спустя три месяца – в Андрея Белого, ну и так далее. Я был влюбчивый. Как говорила мать Олега Кошевого: он просто влюбчивый. Обо мне то же самое можно сказать.

– А осталась какая-нибудь любовь из этих юношеских влюбленностей?

– Все остались, в том-то и дело. Всем признателен. А то ведь люди обычно лихо расправляются с теми, кому они обязаны. Люди, подхватившие самое необходимое, скажем, у Анны Андревны или у Марины Иванны, уже смотрят на них как бы свысока, плюют просто. Вот это мне непонятно. Я, например, совершенно люблю каждого человека, который хоть немножко обязан. Будь то Бальмонт, будь то Северянин, – я знаю, что они немножко придурки, но все равно люблю.

– Как вы познакомились с русским Серебряным веком на Кольском полуострове? По книжкам?

– Ну как, были книжки? Были, конечно, типа "Как закалялась сталь" моего любимого Николая Островского. Потом еще какая-нибудь гадость. Именно на этом мы ми растились, то есть на такой вот приподнятой паскудщине… Я бы сказал, но не люблю матершину несвоевременную.

– А где же вы познакомились с чередой ваших возлюбленных?

– Это, разумеется, когда поступил на первый курс в МГУ. Хоть и ничего еще не было издано, но среди студентов – основное студенчество было настолько плохо, что противно и вспоминать – но опять же, как всегда, как и в Царскосельском лицее, непременно найдется семь на восемь людей, которые кое-чего кое в чем смыслят. Так вот мне повезло, я на них напал.

– А кого вы числите своими учителями?

– Конечно, Салтыков-Щедрин, Стерн, Гоголь, ранний Достоевский, ну и так далее, я мог бы слишком многих перечислить. Но в конце концов даже Северянин и то учитель, даже Афанасий Фет – и то учитель.

– А в жизни встречался вам человек, которого вы считали своим учителем?

– Да, встретился. Мой однокашник Владимир Муравьев (в настоящее время переводчик, историк английской литературы, критик. – И.Б.). В университете мне сказали: "Ерофеев, ты тут пишешь какие-то стишки, а вот у нас на первом курсе филфака человек есть, который тоже пишет стишки". Я говорю: "О, вот это уже интересно, ну-ка покажьте его мне, приведите мне этого человека". И его, собаку, привели, и он оказался, действительно настолько сверхэрудированным, что у меня вначале закружился мой тогда еще юный башечник. Потом я справился с головокружением и стал его слушать. И было чего слушать. И если говорить об учителе нелитературном, то – Владимир Муравьев. Наставничество это длилось всего полтора года, но все равно оно было более или менее неизгладимым. С этого все, как говорится, началось.

– Венедикт Васильевич, а есть ли у вас ученики? Вы рассказывали, что ребята, которые как вы выразились, "плетутся взаду у обериутов", подарили вам стихотворный сборник с надписью "Все мы вышли из "Петушков"…

– Опять же без всякой гордыни я считаю, что это наилучшее направление в русской поэзии. А о прозе что и говорить, она погибла.

– Вы считаете, это безвозвратно?

– По-моему, безвозвратно. Все, что делается в России – все безвозвратно. Даже могил ничьих не найти. Нам ли еще шутить по поводу безвозвратности.

– А если говорить о прозе не только "молодых"?

– Мы однажды говорили о прозе и меня спросили, каким критерием мерить? И я сказал: очень простым критерием – сколько я б ему налил, это абсолютно точный критерий. Астафьеву ни грамма, Белову – ни граммули, Распутину – и то погодя, ну туда-сюда, грамм сто, Василю Быкову – полный стакан, даже с мениском, Алесю Адамовичу – даже сверх мениска, ну и так далее.

– Венедикт Васильевич, в Театре на Малой Бронной прошла премьера вашей "Вальпургиевой ночи". Понравилось вам, как ее поставили?

– Чудовищно не понравилось. Я даже заранее главной администраторше театра заказал себе место крайнее справа, чтобы уйти.

– Но все же досмотрели?

– Досмотрел.

– Значит, не настолько чудовищно, можно было досмотреть?

– Я, знаете ли, еще и педантичен. Но нельзя же урезать, так урезать-то… Всю израильскую тему… Диалоги…

– И реплики санитарки Тамарочки?

– То, что это было убрано, это чепуха, хотя это, в сущности, не чепуха. Когда я был в Четвертом отделении, мне приходилось несколько недель подряд слушать вот эту фразеологию. И никому не советую ее слушать. И когда я сказал: "Женщина, вы все-таки женщина, вы неужели не можете без этого?" А она сказала: "А ты кто такой…" Ну, все понятно. А дальше она говорила примерно две минуты то, что она говорила…

– В пьесе?

– Нет, ну в какой же пьесе, добро бы в пьесе, а то именно в Четвертом отделении больницы Кащенко. В пьесе это бы еще хорошо.

– Венедикт Васильевич, позвольте вопрос дурацкий. Вы знаете, "кто виноват"?

– Понятия не имею, еще бы задал вопрос "что делать?". Пошел ты с этими вопросами. Я не люблю таких вопросов. И вообще пора кончать с этой фразеологией. Нужно избрать для первого случая хотя бы немножко другую, а там, глядишь, и остальное получится.

– А что вы скажете о перестройке?

– Мне незачем перестраиваться. Остаюсь статус-кво, и навеки останусь.

– А вообще?

– А вообще-то недурно. А теперь давайте, задавайте ваш последний вопрос. Я очень люблю последние вопросы, как не люблю первых и вторых.

– Хорошо. Вот вы сегодня всем стали нужны. Вчера у вас было ЦТ, сейчас я, там, в соседней комнате, ждет девушка из "Экрана". Эти "цветы запоздалые"… Как они вам?

– Ну, какой вопрос, очень поэтический и ненужный. Не "цветы запоздалые", вовсе нет. Наоборот, меня бесит не их запоздалость, а эта вот их запоздалая расторопность. Вот что бесит меня больше всего.

– Спасибо.