Борис Степанович Житков Шквал
— Провались он совсем и с своей черепицей вместе! — ругался матрос Ковалев. — Этакую тяжесть на палубу валит! — Ладно, сейчас кончаем, еще только тысяча осталась, — прохрипел старик боцман, размазывая красную черепичную пыль по потному лицу. Жара стояла несносная, был самый разгар южного лета. Отправитель черепицы с хозяином судна спорили в каюте, и было слышно на палубе, как грек-хозяин кричал: — Понимаешь ты, я рискую: судно перевес будет иметь, самая тяжесть сверху, а ты не хочешь прибавить гривенник за тысячу! — Ведь близко, капитан, два шага, погода хорошая, — пищал отправитель со слезой в голосе, — ведь через два часа на месте будете! Прибавлю пятак, уж куда ни шло. — Продаешь нас за пятак, — бубнил на палубе матрос Ковалев, укладывая рядами черепицу, — рванет хороший ветерок, и амба: ляжем парусами на воду. — Да что вы, что вы? — испуганно сказала стоявшая подле женщина. Она держала за руку девочку лет восьми. Девочка вертелась и, запрокинув голову, разглядывала высокие мачты и реи судна.— А очень просто, — серьезно сказал Ковалев и, остановясь на минуту, сердито взглянул на женщину. — Он, не то нас, он и внучку не жалеет, — и Ковалев кивнул головой на девочку. — Вот подите, скажите ему. — Да разве ему скажешь?.. — прошептала женщина и еще ближе прижала к себе девочку. А матросы валили и валили черепицу, укладывали рядами и досками укрепляли ряды. Боцман глядел на их работу и покачивал головой, что-то про себя соображая. Потом взглянул на небо, прищурился и перевел взгляд на горизонт. Море гладкое, без морщинки, как масло, лоснилось на солнце и тоже, казалось, еле дышало от нестерпимого зноя. — Мертвый штиль, — сказал боцман. — Ух как бы не сорвалась ночью погода. — Ничего, ничего, — затараторил хозяин, выходя из каюты, — бриз-бриз[1] будет, хорошо пойдем. Веселей шевелись! — крикнул он матросам и побежал по палубе зачем-то нагонять отправителя.
Наконец кончили погрузку. Судно «Два друга» оттянулось на середину порта. Ждали ветра. Солнце зашло, а жара не спадала. Все пятеро матросов стояли у борта, курили и сплевывали в воду. В порту зажглись огоньки, и красным глазом вспыхнул на рейде маяк. Красной змеей извивалось его отраженье в воде. — А это что у тебя в ящике, Настя, куклы? — спросил Ковалев девочку. Большой ящик стоял на палубе у борта, и девочка поминутно в него заглядывала через дверцу вверху. — Нет, зайчик живой, — ответила Настя с гордостью. — Да ну? — сказал Ковалев и запустил в ящик руку. Он вытащил за уши большого зайца. Девочка закричала и потянулась руками. Но она сейчас же успокоилась: матрос ловко посадил зайца на руки и стал бережно гладить своей огромной ладонью. — Вот и жаркое, — сказал подошедший сзади матрос Дмитрий. Настя испуганно поглядела на Дмитрия и перевела глаза на Ковалева. — Не дадим, не бойся! — сказал матрос. — Это он шутит. — А если буря будет? — спросила девочка, — страшная-престрашная, заиньку захлестнет волной? — Мы его тогда в каюту к деду занесем, — утешал ее Ковалев. — Ковалев! — раздался голос хозяина, — Дмитрий! Шлюпку на палубу! Ковалев быстро сунул зайца обратно в ящик и пошел исполнять приказанье. Настя теперь не отходила от Ковалева. Ей казалось, что Ковалев главный: такой громадный и за зайчика заступился. Шлюпку вытащили и вверх дном уложили на палубе поверх черепицы. Вот жарким дыханьем пахнул с берега бриз. Судно ожило. Все зашевелились. Матросы взялись за коромысло ручного брашпиля[2] и, поругиваясь и отдуваясь, выкатили якорь. Поставили паруса, и «Два друга» медленно прокатилось в ворота порта. Бриз усилился и ходко гнал судно вдоль берега. Вот уже далеко за кормой остался красный глаз маяка. Усталые люди спешили в койки. Ковалев стоял на руле. — Смотри, Гришка, за ветром! Ненадежная погода, — говорил ему боцман. Старик поглядывал за борт, стараясь на глаз определить ход судна. — Чуть что, буди меня, Коваль, — сказал он, оглядывая небо и паруса. — Дойдем до мыса, непременно разбуди. Я пойду, сосну. И боцман зашагал усталыми ногами к кубрику[3]. Ковалев остался один. В отворенный люк хозяйской каюты он видел, как грек что-то писал в засаленной счетной книге. Обе пассажирки спали тут же на узкой койке. Настя улыбалась во сне. «Эта зайца своего видит, — подумал Ковалев, — а дед все пятак: считает». В это время ветер вдруг прервал свое дыханье, судно выпрямилось, перевалилось на другой борт и стало качаться тяжелыми и широкими размахами. Но снова подул с берега бриз, и судно, прилегши на правый борт, побежало по-прежнему. Ковалев беспокойно оглянул горизонт. Справа всходила полная луна. Ее диск двумя узкими полосками перерезывали облака. Небо посветлело, и на нем темным силуэтом вырисовывались паруса судна. Но Ковалев не отрывал глаз от той части горизонта, откуда выплывала луна. Он стал следить за облаками и ясно увидал теперь, что они идут навстречу ветру, подымаясь из-за горизонта вместе с луной.
Бриз усилился, и судно побежало быстрей. Ковалеву казалось, что оно спешит скорее в порт, как конь тянется к дому, чуя опасность. Теперь рулевой весь напрягся и чутко прислушивался. Вдруг его ухо уловило какой-то шум, как будто отдаленный гул толпы. Шум приближался, усиливался и скоро обратился в яростный рев. — Хозяин, — закричал Ковалев, — шквал идет с подветра! Грек оглянулся. — Тридцать девять и сорок пять, тридцать девять и… ах, черт! — сказал он и опять повернулся к столу. Ковалев опрометью бросился к кубрику. Шум рос. Теперь уже казалось, что бешеная толпа с ревом несется на судно. — Хлопцы, хлопцы! — заорал Ковалев в люк. — Шквал идет! Сонное лицо боцмана показалось из люка. — Чего орешь? — бормотал он спросонья. — Шквал! — крикнул Ковалев, нагнувшись к самому уху старика. — Все наверх! Но он не успел кончить, как резкий порыв ветра налетел на судно, выстрелом рванул по парусам, и «Два друга» стремительно повалилось на левый борт. Ковалев не удержался на ногах и полетел в люк, увлекая за собой по трапу[4] боцмана. На палубе загрохотала, зазвенела черепица, гулко стукнула о борт покатившаяся шлюпка, что-то трещало, лопалось и стонало, казалось, все судно рассядется надвое; волной хлынула вода в люк кубрика. Шквал сделал свое дело и понесся дальше. Все это совершилось мгновенно, никто не успел опомниться и