Litvek - онлайн библиотека >> Александр Яковлевич Ливергант и др. >> Юмор: прочее и др. >> Статьи, эссе, критика >> страница 2
пытались и пытаются руками националистов это сделать. Национальные эгоцентрики сумели изобразить имперское сознание высшей степенью национального эгоцентризма, хотя имперский принцип, напротив, требует преодоления национального эгоизма во имя более высокого и многосложного целого.

Разумеется, отнюдь не все империи оказывались достойными этой миссии — я говорю об идеальном принципе, но он не извлечен из чистых фантазий — он многократно в той или иной степени воплощался в реальности, но его повсюду разрушали националистические амбиции, для которых невыносим ни один непокорившийся чужак.

Большего авторитета, к слову сказать, национальным меньшинствам легче достичь в более «отсталой» империи, где на продвинутые малые народы взирают со смесью раздражения и почтения, чем в «передовой» цивилизации, взирающей на новичков свысока. Империи, в отличие от наций, стремящихся замкнуться в себе, всегда были едва ли не единственным средством вовлечь народы в общее историческое дело. В тех случаях, разумеется, когда имперская власть служила величию и бессмертию имперского целого, а не националистическим химерам. Немцы в царской империи, евреи в ранней советской сделали более чем достаточно и для государства, и для самоутверждения — и продолжали бы служить тому и другому верой и правдой, если бы Сталин не принялся превращать империю в национальное государство. Конечно, его можно понять: Израиль «изменил» ему с Америкой, какая-то часть евреев «изменила» с Израилем, и вообще всегда есть соблазн ставить на самую сильную и надежную лошадь — национальную. Но для империи это шаг к распаду, а для мира шаг к войне.

Однако лично я не только поэтому остаюсь верным имперскому духу! Меня по-прежнему чаруют имена Шяуляй (непременно через «я»), Каунас, Варена, Друскининкай… Сердце сжимается совсем как в эпоху исторического материализма, когда я мысленно прогуливаюсь по дворикам Вильнюсского университета или на цыпочках, чтоб не спугнуть, приближаюсь к костелу Святой Анны, а русификация мне и тогда показалась бы бредом: меня пленял именно латинский алфавит, и назвать волшебную аллею Лайсвес аллеей Свободы для меня было бы верхом кретинизма. А беды, которые Советский Союз принес в любимую Летуву, представлялись мне (да и представляются) одной общей бедой, в которую ввергло себя впавшее в безумие человечество, — никто, например, не напоминает литовцам (и правильно!) о захвате Мемеля-Клайпеды и о запрете там немецких партий: зачем напоминать выздоровевшему человеку, какие безобразия он творил в состоянии психоза? С нежностью и печалью я вспоминаю и Алма-Ату, и Тбилиси, и Самарканд, и Киев, но все-таки я не настолько безумен, чтобы хоть на мгновение помыслить о земном воплощении своей небесной империи, — земной мир живет другими сказками, требующими ненависти и крови. Но вдруг мой постимперский синдром каким-то чудом охладит эту ненависть хоть на миллионную долю градуса?..

* * *
Я не сумел заставить себя полюбить поэзию Чеслава Милоша — очень уж он рассудочен, повествователен, сдержан, а когда художнику слишком хорошо удается сдержанность, начинает нарастать подозрение, что ему и сдерживать нечего. Не говоря уже о том, что верлибр и вообще лишает поэзию музыки. Заслуга писателя тем выше, чем меньше он обязан материалу, а у Милоша сильнее всего получается там, где речь заходит о событиях, в любом изложении производящих сильное впечатление. Впрочем, о чем, прозаик, ты хлопочешь? Суди, дружок, не свыше сапога. Лучше возьмись за «Азбуку» — одну из последних книг нобелевского лауреата (СПб., 2014). Представьте, что мемуарист, включенный в историю не менее мощно, чем Эренбург или Герцен, написал свои «Люди, годы, былое и думы» в виде словаря, расположив в алфавитном порядке людей, которых он знал, события, участником или современником которых он был, предметы или даже науки, пробудившие в нем серьезные мысли.

«Америка. Какое великолепие! Какая нищета! Какая человечность! Какое бесчеловечие! Какая взаимная доброжелательность! Какое одиночество! Какая преданность идеалам! Какое лицемерие! Какое торжество совести! Какое двуличие! Америка противоположностей может (хотя не обязательно должна) открыться перед успешными иммигрантами. Не достигшие успеха будут видеть лишь ее жестокость. Мне повезло, однако я всегда старался помнить, что обязан этим счастливой звезде, а не себе, что совсем рядом находятся целые районы, населенные несчастливцами. Скажу даже больше: мысль об их тяжком труде и несбывшихся надеждах, а также о гигантской системе тюрем, в которых держат ненужных людей, настраивала меня скептически по отношению к декорациям, то есть к аккуратным домикам среди зелени предместий».

Когда-то Алексис де Токвиль предрекал, что двум новым гигантам — России и Америке предстоит сделаться владыками мира, но Милошу довелось увидеть американское торжество. «В этом столетии ‘зверь, выходящий из моря’, поверг всех своих противников и соперников. Самым серьезным противником была советская Россия, ибо в столкновении с ней речь шла не только о военной силе, но и о модели человека». Хорошо, что это видят хотя бы поэты: борьба народов — прежде всего состязание грез, состязание воодушевляющих сказок. «Попытка создать ‘нового человека’ на основе утопических принципов была поистине титанической, и те, кто ex post недооценивают ее, видимо, не понимают, какова была ставка в этой игре. Победил ‘старый человек’, и теперь при помощи СМИ он навязывает свой образ жизни всей планете. Оглядываясь назад, следует усматривать причины советского поражения в сфере культуры. Расходуя астрономические суммы на пропаганду, Россия так и не сумела никого убедить в превосходстве своей модели — даже в покоренных странах Европы, которые воспринимали эти попытки издевательски, видя в них неуклюжий маскарад варваров».

Социальное, как всегда, уступило экзистенциальному — национальному и цивилизационному, ибо цивилизация тоже порождается уверенностью какой-то группы народов в совместной избранности, а в позднем Советском Союзе даже его лидеры уже не верили в собственную сказку и пытались состязаться в заведомо проигрышных критериях противника, в уровне и разнообразии потребления, опираясь уже не на интернациональный (имперский), но национальный принцип, требуя невозможного признания верховенства Старшего Брата.

Победа «старого человека» означала и победу национальных государств над попытками формировать наднациональные «исторические общности», которые теоретически могли бы составить новую грезу, способную успешно конкурировать с националистической.