Litvek - онлайн библиотека >> Петр Андреевич Вяземский >> Биографии и Мемуары >> Старая записная книжка >> страница 3
десятков лет и не вошедших в печать по тем или другим причинам. Разумеется, главный характер этих стихотворений был сатирический, отчасти политический и отчасти далеко не целомудренный. Эта книга затерялась или сгорела в московском пожаре. Тут между прочим были стихотворения Карина и за подписью какого-то Панцербитора Вымышленное ли то имя или настоящее, не знаю; но в печати оно, кажется, неизвестно.

Много еще неизвестного и темного остается в литературе нашей.

К подобной ходячей литературе можно приписать и следующее четверостишие, которое князь Александр Николаевич Салтыков, вовсе не поэт, отпустил на Козодавлева, тогдашнего министра внутренних дел:

Министр наш славой бы гремел

И с Кольбертом его потомство бы сравнило.

Из внутренних когда бы дел

Наружу ничего у нас не выходило.

17*

Примите, древние дубравы.

Под сень свою питомца Муз.

Не шумны петь хочу забавы,

Не сладости цитерских уз:

Но да воззрю с полей широких

На красну, гордую Москву,

Сидящу на холмах высоких,

И в спящи веки воззову.

В этих стихах Дмитриева есть движение, звучность, живопись и величавость; но если всмотреться в них прозаическими глазами критики, то найдешь в них некоторые несообразности. Начать с того, что тут излишне сжаты топографические подробности. Тут и дубравы, и широкие поля, и холмы высокие, и город. Картины поэта должны быть так написаны, чтобы живописец мог кистью своею перенести их на холстину. А в настоящем случае трудно было бы ему соблюсти законы перспективы. Далее: нельзя войти одним разом в дубравы — можно войти в дубраву; в дубраве нельзя искать широких полей и с них смотреть на город, хотя и сидит он на высоких холмах. Дубрава заслоняет собой всякую даль, и видишь пред собою одни деревья.

Положим, что под древней дубравой (а все-таки не дубравами) поэт подразумевал рощу, посвященную музам: все же остается та же сбивчивость в картине. Другие стихи из того же стихотворения Дмитриева подал повод к забавному недоразумению. В первой книжке Сына Отечества была напечатана передовая статья с эпиграфом, взятым из Освобождения Москвы:

Где ты, славянов храбрых сила?

Проснись, восстань, российска мочь!

Москва в плену, Москва уныла,

Как мрачная осення ночь.

И, разумеется, под эпиграфом было выставлено имя автора. В то время Дмитриев был министром юстиции, а граф Разумовский министром народного просвещения. Он был человек европейской образованности, но мало сведущ в русской литературе. Он принял это четверостишие за новое произведение, написанное Дмитриевым по случаю занятия Москвы Наполеоном. При первой встрече с Дмитриевым в Комитете министров обратился он к нему с похвалами и с сожалением, что новое прекрасное стихотворение так коротко. Дмитриев сначала понять не мог, о чем идет речь, и по щекотливости своей оскорбился предположением, что он, в своем министерском звании и при современных важных и печальных событиях, мог еще заниматься стихотворством.

Около того же времени Шишков читал в Комитете министров статью свою, предназначенную для обнародования известия о взятии Москвы. Дмитриев с авторским своим тактом не мог сочувствовать порядку мыслей и вообще изложению этой неловкой статьи, в конце которой кто-то падает на колени и молится Богу. Не желая, однако же, прямо выразить свое мнение, спросил он, в каком виде будет напечатано это сочинение: в виде ли журнальной статьи, или официальным объявлением от правительства. «У нас нет правительства», — с запальчивостью возразил ему простодушный государственный секретарь.

18

Ломоносов два раза в одах своих говорит о багряной руке зари. Первый раз в оде шестой:

И се уже рукой багряной

Врата отверзла в мир заря.

Другой раз в оде девятой:

Заря багряною рукою.

От утренних спокойных вод,

Выводит с солнцем за собою

Твоей державы новый год[3].

Ломоносова заря хороша, хотя русская заря не имеет нежности и прелести греческой Авроры с розовыми пальцами. В оде десятой:

Когда заря багряным оком

Румяней умножает роз...

Багряное око — никуда не годится. Оно вовсе непоэтически означает воспаление в глазу и прямо относится до глазного врача.

У Ломоносова в одах много найдется намеков и подробностей исторических, географических, и политических, и относящихся до науки. В нем виден более академик, нежели поэт. Но и поэт нередко прорывается в стихах твердых и звучных, и живописных. Вот пример политической или газетной поэзии, из оды пятнадцатой:

Парящий слыша шум орлицы, Где пышный дух твой, Фредерик, Прогнанный за свои границы? Еще ли мнишь, что ты велик? Еще ль, смотря на рок саксонов, Всеобщим дателем законов Слывешь в желании своем!., и пр.

Или ода семнадцатая:

Голстиния, возвеселися,

Что от тебя цветет наш крин.

Ты к морю в празднестве стремися,

Цветущий славою Цвейтин,

Хотя не силен ты водою,

Но радостью сравнись с Невою... и пр.

Вот вам и география, и вот еще она же:

Российского пространство света

Собрав на малы чертежи,

И грады оною спасенны,

И села ею же блаженны,

География, покажи.

(Ода десятая.)

Как хороши и поныне, и как поэтически верны следующие два стиха из оды десятой:

В середине жаждущего лета,

Когда томит протяжный день...

Выражения «жаждущее лето» и «протяжный день» так и переносят читателя в знойный июльский день.

Ломоносова, как и вообще всякого поэта не нашего времени, нельзя читать с требованиями и условиями нам современными. Ломоносов писал торжественные оды потому, что в его время все более или менее писали стихи на торжественные случаи. Нельзя ставить ему в вину некоторые приемы, как нельзя смеяться над ним, что он ходил не во фраке, не в панталонах, а во французском кафтане, коротких штанах, с напудренною головою и с кошельком на затылке. Он всегда с особенным одушевлением говорил о Елизавете. Называя ее Елисавет, он как будто угадал выражение принца де-Линя, который сказал: Екатерина Великий. Нелединский, знаток в любви, убежден, что кроме верноподданнического чувства в душе Ломоносова было еще и более нежное, поэтическое чувство.

Когда бы древни веки знали

Твою щедроту с