Litvek - онлайн библиотека >> Юрий Иванович Федоров >> Историческая проза и др. >> Шелихов. Русская Америка >> страница 2
кованым, железным, со спицами, торчащими на четыре стороны. Так-то, считали, вернее дотопают, сердешные. Не сорвутся. А ошейник ещё морозом прихватит, инеем изукрасит. Железо шею жжёт. Ноги не задержишь, поспешишь. А солдаты — что ж? У солдата служба. Прикажут — он ружьё на плечо — и:

   — Ать, два!

Давно ведомо — служивый и из топора щи наваристы и густы сварганит. Что уж ему дальние земли, трескучие морозы, хляби бездонные? По приказу солдат дойдёт куда хочешь.

О городке Охотске даже в просвещённом Питербурхе ежели у чиновника какого спросить, то он круглыми глазами глянет, ресничками белёсыми поморгает и, лицо прикрыв меховым воротником, шмыгнёт в улицу, поспешая на службу. Только и увидишь его.

Можно у франта, какие по Невскому завсегда фланируют, спросить об Охотске. Франт этот с необыкновенной лёгкостью выскажет мнение и о том, где что случилось, и как это произошло. Но об Охотске и франт ни гугу. А ежели и скажет, то лишь из чистого своего всезнайства: «А... Городишко этот... Там где-то», — и махнёт рукой вяло не то на восток, не то на север, а то и вовсе на юг или запад.

Да что испуганный начальством чиновник, что франт? У президента Коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова спросите, и он навряд ли многое скажет. А ему-то по чину положено знать больше, чем другим может быть известно.

У Александра Романовича кони хороши. Ах, кони! Вороные, как смоль. У коренника грудь — крепостная стена, глаз ал. Глянет — зверь, да и только. У пристяжных — лебединые шеи. А ход, ход какой! По улице летят — толь и слышно:

   — Пади! Пади!

За возком игольчатый снег вихрем.

Дворец у Александра Романовича роскошен, на острове Березовом, построенный бессмертным Варфоломеем Растрелли. Величественный портал, колонны, как свечи литые ярого воска. Ещё и хозяина не увидев, невольно голову склонишь, в груди трепет всепокорнейший почувствовав перед власть предержащими. Мастера старые знали, как дворцы строить: только глянешь, и в ум войдёт — и подл, мол, ты, и мелок-де, да и вообще куда прёшь, сукин сын? Сдай подобру назад.

Но слишком много вёрст пролегло между дворцом питербурхским и городом Охотском. Так много, что и с высокого крыльца не разглядеть. И кони хоть и бойки у графа Воронцова, а не доскачешь.

Сидит у камина Александр Романович в тёмном кресле — у кресла того точёные ножки, как лапы сказочной птицы грифона; пальцы у вельможи холёные, в тяжёлых перстнях, в кольцах, — на белый лоб положены. Пламя в камине то вспыхивает ярко, то опадёт, и отсветы играют на многодумном лице. Забот, забот государственных у Александра Романовича — не счесть.

Но всё же Питербурх об Охотске помнит, как о землях и камчатских, и колымских, и чукотских. Здесь, на берегах Невы, было великим учёным Михайлом Ломоносовым, умевшим смотреть так далеко, как другим не дадено, сказано: «Российское могущество будет прирастать Сибирью и Северным океяном».

Мглист Питербурх, и не вдруг здесь дела делаются. Но положил он руку и на Урал-камень, и в Сибирь заглянул, и утвердился и Иркутском крепким, и сторожевым Якутском, и многими другими городками и крепостцами. И дальше смотрит. Нетороплива поступь питербурхская, но тверда. И Охотск — хоть и дальняя земля, а у Питербурха под рукой.

...Пельмени в фортине над охотским причалом встретили возгласами:

   — Сыпь, пока горячие!

   — Цепляй по два, глотай по три!

Пельмени и вправду были хороши. Не то, чтобы мелки, но и не крупнее дозволенного. Леплены из теста не столь тонкого, чтобы начинка из них мясная, пахучая вывалилась, но так катанного, чтобы пельмешек этот — кругленький, толстенький — непременно в целости дошёл до рта и, уж только попав на зуб, лопнул, подлец, обдав разом весь рот крепким наваром. От сладости необыкновенной человек руками разводил:

   — Так-то вот, наверное, отцы наши едали...

А стол и без пельменей ломился от жареного и варёного, печёного и мочёного, пресного, солёного и на пару сделанного.

Здесь и грузди в деревянных блюдах, черемша, сизая голубица, как схваченная морозом, брусника пунцового цвета, морошка багряная мочёная. На блюдах отдельных политая жирком солёная рыба краснела. Брюшки — ремешками, спинки — ровными полешками, бочка — плиточками. В ушатах маслено икра парная золотилась. Да не какая-то там мелкая да неказистая от кривозубой горбуши осенней, а крупная, ядрёная, как горох, от саженных лососек, что первыми в май, месяц весенний, из океана идут в реки. Ложкой черпнёшь, положишь в рот, а она тает. Посередине стола, на особом блюде, высокой горкой шаньги поджаристые с олениной да медвежатиной громоздились. И тут же кулебяки с начинкой в десять ярусов, где положены между блинцами и печёнка оленья, и балычок тёртый, и ягода кисленькая, и ножки птичьи, и многое, многое другое, что ведомо было только хозяину фортины, так как гость, отведав этого блюда, начинки уже не разбирал, впадая в полное восхищение. Но водочных штофов, бутылок или полубутылок видно не было. Стол накрывали для людей веры старой, не охмеляющей себя поганым напитком и табаком не балующихся. А так что уж? Стол пышен. Свадьба, не свадьба, а пир — горой.

Пир этот давал человек бритый, с весёлыми глазами — Шелихов Григорий Иванович. Ватага его в поход дальний, морской, за край света уходила, и по давнему обычаю мужики перед многотрудной дорогой собрались за столом. В море идти — не к девкам на посиделки. Как там ещё сложится — никому не ведомо. На морских дорогах всё бывает. Так что посидеть вместе да попировать — был резон.

   — А песни где же? — крикнул Григорий Иванович.

За столом подхватили:

   — Песню! Песню давай!

Для русского человека песня в застольный час лучше стопки: и слаще, и бодрит больше.

Все, оставив ложки, оборотились к детине со лбом, перевязанным тряпицей.

   — Степан, тебе начинать.

Степан губы ладонью вытер и, положив руки на стол, замолчал. И все замолчали. Понимали: песня дело великое и серьёзное, как молитва.

Старший из устюжан склонил голову. За ним и другие лицами насторожились. Ждали песню.

Низко-низко, глубоким голосом Степан повёл:


Как далече, далече,
На синем моречке,
Не ясны соколы собирались —
Солетались, соезжались
Добры молодцы...

Голос у Степана был не бархатный, барский, что звучит в комнатах чистых и тёплых, а с хрипотцой, трещинкой, такой, в котором сразу слышатся и жестокий ветер, и треск костра, и топот молодецких коней. И море — с шумом и грохотом