Litvek - онлайн библиотека >> Соломон Оскарович Бройде >> История: прочее и др. >> В плену у белополяков >> страница 2
пугаюсь их и умолкаю.

Черной тушью залито небо. Окружающие предметы принимают фантастические очертания. Безгласно и немо вокруг. Воспаленными глазами впиваюсь во мрак и начинаю явственно различать рядом с собой чьи-то до боли знакомые черты.

Кому может принадлежать это поросшее жесткой щетиной и залепленное бурой грязью лицо?

Странное оно и страшное. Я пытаюсь подняться, но острая боль иглой прошивает меня насквозь, и я остаюсь прикованным к месту.

— Может быть, ты враг, — повернись ко мне, я не боюсь тебя… Быть может, ты друг, — помоги…

Мои неслышно шевелящиеся губы не в состоянии произнести ни одного звука.

Неподвижная чернота ночи постепенно раздвигается. Я снова пытаюсь распознать лицо соседа. Мое внимание отвлекают вещи такие знакомые и вместе с тем простые, как штык или солдатский котелок.

Внезапная догадка молнией прорезает сознание: ведь это мертвая голова калмыка, а рядом с ней его великолепная черная папаха.

Мне больно. Больней, чем от ран…

Федька, ты нашел свое последнее пристанище в этом болоте!

Твоя несравненная папаха, украшение нашего эскадрона, больше не будет взвиваться над твоим непокорным чубом. Ты ею дорожил и гордился больше, чем своим вороным конем.

Когда, бывало, после сорокаверстных утомительных переходов мы на лету занимали сонные польские городишки, ты торопливо прилаживал к папахе пышный красный бант, горделиво озираясь по сторонам.

Ты победоносно прошел с нею Голодную степь, вместе с нею отыгрывался в кубанских плавнях, уберег от беспризорных на Воронежском вокзале и, простреленную петлюровскими гайдамаками в Киеве, сумел донести ее до места своего вечного успокоения на этом загаженном клочке земли.

Федька, я не хочу здесь лежать. Мне необходимо встать, не допустить поругания над твоим бездыханным телом. Ты был честным бойцом революции. Тебя надлежит схоронить с воинскими почестями и над могилой твоей насыпать высокий холм.

Бесшумно распластав крылья, черный ворон осторожно направляет свой клюв на твои остекленевшие, широко раскрытые, как бы недоумевающие глаза.

Я безуспешно пытаюсь отогнать его, взмахиваю рукой и, потеряв точку опоры, начинаю повторять головокружительный полет в бездну, вцепившись в теплый и влажный каракуль папахи. Кто-то старается отобрать ее у меня.

Ко мне возвращается дар речи, я слышу свой резкий пронзительный крик.

Чей — то ровный и спокойный голос роняет:

— Не троньте, пусть держит.

Открываю глаза — передо мной чье-то худое с бородкой лицо, а я крепко держу ногу, стянутую сапогом.

Рядом — койки, на них люди, покрытые чем-то белым. По стенам ползают тревожные блики одинокого фонаря.

Я в больнице… Я болен…

Значит, все это было бредом: и безумный полет, и Федька, и жуткий ворон… Я был без сознания, во власти кошмара.

Я среди живых. Скорее бы забыться и заснуть.

И, впадая в длительное забытье, я слышу тот же голос:

— Пусть спит.

Просыпаюсь.

Больничный быт разворачивается передо мной во всем его многообразии. Некоторые больные свободно передвигаются по комнате, подсаживаются к соседям, перекидываются с ними шутками, затевают игру в шашки. Они являются олицетворением жизни, цветущей рядом за стенами госпиталя. Часто товарищи предоставлены самим себе; они либо неподвижно лежат, устремив равнодушно-усталый взгляд в пространство, либо заняты чтением газет и книг.

На меня, пялящего на всех глаза, никто не обращает внимания. А мне ведь страстно хочется поговорить, облегчить душу, встретить теплое участие.

Мне становится нестерпимо жаль самого себя. Слезы непроизвольно скатываются мелкими горошинами вдоль щек, и одинокие капельки задерживаются на кончике носа. Чья-то рука заботливо утирает их полотенцем, поправляет сбившуюся подушку и на минуту задерживается на моем увлажненном лбу.

Я не могу пошевелиться, мои руки отказываются мне повиноваться.

Я ловлю губами руку — шершавую, теплую, пропитанную больничными запахами, руку сестры и впиваюсь в нее долгим благодарным поцелуем.

Сестра сконфуженно, не отнимая ее сразу, с напускной строгостью говорит:

— Стыдно бойцу нюни распускать. Нехорошо, братишка. Лежи спокойно, здоров будешь.

А у самой глаза согреты теплынью, той самой, которую доводилось мне в далеком детстве встречать у матери.

— Где я?

— В пятом Виленском госпитале. Уже две недели с тобой возимся. Говорю тебе, помалкивай, набирайся сил. На вот, выпей и дожидайся прихода доктора.

Гул голосов в палате подобен рокоту волн. Можно думать обо всем сразу или вовсе ни о чем.

Пытаюсь восстановить в памяти обстоятельства, приведшие меня сюда, на эту койку.

Из неясных отрывков, из случайно подвернувшихся деталей я извлекаю зрительный образ, почему-то с особой отчетливостью запечатлевшийся в мозгу.

Местечко Вамишули… Высокая, сложенная из кирпичей ограда. Врезавшаяся в голубое небо красная труба винокуренного завода с датой его основания… Кажется, 1913 год… Причудливая готика старинного белого костела… С его колокольни непрерывно доносится дробная пулеметная чечетка… Пули назойливыми шмелями кружатся вокруг…

Жарко… Перед глазами плывут синие, оранжевые, зеленые круги…

Заводская труба начинает зловеще раздуваться. Из ее пасти вырываются огненные клубы дыма и громоподобные ухающие раскаты. Это — вулкан.

И нет спасения кружевному костелу. Громадными рафинадными осколками рассыпается его храмина. Вулканоподобная труба рассекает горизонт.

Голубое небо облачается в траурно-пыльную сутану вамишульского ксендза, расстрелянного накануне за шпионаж…

Дальше ничего не могу припомнить. От напряжения кровь начинает усиленно стучать в висках.

«Та — та-та…» — отстукивает пулемет где-то совсем близко.

Неужели мой бред продолжается?

Я пробую поворачивать голову во все стороны. И меня сразу поражает какая-то настороженная тишина. Все заняты только собой, своими мыслями и деловито-озабоченно прислушиваются к доносящимся звукам.

Значит — это явь. И костелы, и красная труба, и ксендз — отголоски прошлого, не рассеянный бред.

Здесь — выздоравливающие бойцы, и я между ними. А за слегка дребезжащими стеклами — фронт с привычной музыкой пулеметов и пушек, которая приближается все ближе и ближе.

Тревога охватывает всех находящихся в палате. Бородатый сосед с лицом владимирского богомаза, так не гармонирующим с несколько легкомысленным рисунком, вытатуированным на левой руке, порывисто наклоняется в мою сторону и приглушенно говорит: