Litvek - онлайн библиотека >> Александр Игнатьевич Тарасов-Родионов и др. >> Детектив и др. >> Собачий переулок >> страница 2
убедившись в его невиновности, все-таки хотят его убить, говоря, что этого требует «наше дело», что масса неразумна, и мы ее «тащим», «мы вожди».

«Самая возвышенная идея, — говорит ему один из его товарищей, — растет из корней самого узкого и жадного интереса масс. И это правильно, и это хорошо».

«Массы» не могут различить, кто прав, кто виновен.

«И мы обязаны примерно тебя наказать, дав урок остальным. О конечно, в другое время мы смогли бы все это не спеша разъяснить, а тебя перекинуть на другую работу. Но сейчас, сам видишь, времени нет. Времени нет. Надо мгновенно вернуть подорванное тобой доверье. И двинуть всю массу в бой, в смертельный бой. Вот почему мы отвечаем на это громоносным кровавым ударом. Мы кричим им всем и себе прежде всего:

— Беспощадный террор! Кровавый ужас! Всем, кто сейчас забудется, всем, кто устанет, кто имел наивную дерзость встать для революции впереди миллионных масс всего мира, не рассчитав своих сил!»

И Зудин, который подчинил свою судьбу, свою душу, свой интеллект «общей идее», который действительно считает, что его личная судьба мало что значит в сравнении с «нашей судьбой», — начинает думать: «А может быть, в самом деле никак нельзя было не шельмовать (его. — Г. Б.). Ведь, в сущности, важно только одно — чтобы дело, дело скорейшего счастья всех людей не погибло». Пусть же его жалкая судьба «вопьется… всем в мозг как отвратительный клещ и станет отныне символом предательства, низости, подлости по отношению к честнейшему и чистейшему делу постоянной и вечной революции ради счастья всех обездоленных людей». И в ожидании скорой смерти он «гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпения барабанить по нему пальцами». А вдали над головами бесконечных колонн рабочих раздавалось «мощное пенье „Интернационала“».

Нам все знакомо в этой повести, хотя она переиздается почти через 70 лет после ее создания. Ее фразеология, ее идеология, психология ее героев за прожитые с тех пор годы легли в основание нашего мировоззрения, и мы изживаем их медленно и с трудом. Но почему же в свое время эта повесть была даже пролетарской критикой встречена с некоторым отчуждением? Ее, конечно, приняли в лоно «пролетарской литературы», но быстро и забыли. И не потому, что автор предложил чуждую официальной критике этическую модель: картина новой морали и устоев, на которых должно было созревать сознание нового человека, находилась в полном согласии с революционной практикой. Но картина эта была слишком откровенна, прямолинейно цинична. Бесхитростная этическая программа шокировала своей откровенностью, и верующие партийцы даже чувствовали потребность от нее отмежеваться. Так, А. Воронский, революционер с большим стажем, известный своей борьбой против упрощения искусства, даже замечал, что апология казни Зудина выдержана в тонах далеко не коммунистических.

«Да и вообще, — продолжал он, — писать апологии таким вещам, как расстрел партией невинного человека, честнейшего пролетария-революционера, расстрел, произведенный по „Шоколаду“ из желания удовлетворить массы, неспособные якобы понять невинности героя (ибо массы-де близоруки и тупы), — не коммунистическое дело»[2]. Печальная судьба критика, который стал свидетелем процессов 30-х годов (а потом и их жертвой), так же как и судьба автора «Шоколада», расстрелянного в 1938 году в тех же чекистских застенках, свидетельствуют о том, что у революции была своя, отличная от ранних коммунистических иллюзий логика и что ее железный скрежет не знал исключений.

Далеко не всегда для того, чтобы оказаться на обочине литературы, нужны были такие усилия, которые парадоксально ударили по судьбе повести «Шоколад». Можно было просто не совпасть с заданным каноном революционной литературы — и всё, тебя уже как бы нет.

…Революция действительно перевернула жизнь, но, как заметил А. Блок еще в 1919 году, она быстро обернулась «тоскливой пошлостью». Об этом свидетельствуют «Голод» С. Семенова и «Собачий переулок» Л. Гумилевского.

Книга С. Семенова «Голод» была написана в 1922 году по следам еще памятного голода в Петербурге, когда норма хлеба там доходила до 1/8 фунта в день. Главным для Семенова было изображение нравственного распада обессиленных людей, притупление их интересов, ослабление семейных и дружеских связей. Писатель хорошо знал свой материал: он сам был родом из большой семьи, отец его, как и герой романа, проработал 40 лет на одном заводе и умер в 1919 году у станка от голода. Критика не могла отрицать почти протокольной точности изображенного, но упрекала Семенова в пассивном отношении к описываемым событиям. Игнорируя смысл романа, критика пыталась сделать вид, что «жуткий до ужаса» материал «в то же время по существу героический», ибо доказывает «силу революционного энтузиазма» рабочего класса. Это было малоубедительно. Задвинув в тень «Голод», критика зато расхвалила другое произведение писателя — роман «Наталья Тарпова», гораздо менее значительный, посвященный модной теме тех лет — «изображению пола».

Примерно такая же судьба постигла и Льва Гумилевского. Его роман «Собачий переулок» всегда назывался в одном ряду с «Натальей Тарповой». Молодежь восприняла книгу как правдивое повествование о своих моральных проблемах. Но обнаженность, с которою Гумилевский воспроизвел прямолинейные рассуждения «новых» людей о любовных отношениях, плохо увязывалась с обещанной культурной революцией. Новая мораль обнаруживала в самом своем основании утилитаризм, не суливший радости. Эта мораль была примитивна, крайне рассудочна, исключала загадку человека — мир его неосознанных, смутных влечений, внутреннюю работу духа, скрытую жизнь чувства и мысли.

В зеркало, созданное Гумилевским, трудно было глядеться человеку, априорно уверовавшему в неминуемый духовный расцвет общества победившей революции. И критика, которая по сути дела в те годы формировала представление о литературном процессе, обвинила Гумилевского в дешевой конъюнктуре, приспособленчестве и мещанстве.

…Возникает вопрос: не является ли сознательное оттеснение «незамеченной» литературы на вторые — десятые роли просто следствием ее невысокого порой литературного уровня? Но нет: к художественной оркестровке темы официальная критика была снисходительна. Она готова была все простить, если писатель казался ей лояльным, или, как тогда говорили, пролетарским по духу.

Превратности судеб незамеченных писателей объясняются другим: критика, посредник между читателем