— и заживем». Только так подумал, как вдруг зашумело, загремело, и что-то непонятное стало входить в избу, сердце деда сжимать. Испугался дед, захлопнул книжку. Кто-то охнул, застонал, затопал в сенцах. Свечка погасла. Все стихло.
Прошел год. Еще хуже живется деду Костюку. Помещик последнее зерно за долги взял. Опять решил дед попытать нечистую силу. Снова наступила ночь под праздник Ивана Купалы, снова зажег дед свечку, раскрыл колдовскую книжку, и снова взяла его оторопь; свернул все, лег спать. Наутро глядит, а на столе лежит книжка вся порванная. Листы, где написано, как вызывать нечистого духа, вырваны. Одни огрызки бумаги торчат из книжного корешка. Через несколько дней и сама книжка исчезла. Сколько ни спрашивал дед бабку, детей, куда подевалась книга, никто не знал.
— Все враки! — заявил тогда брат. — Что гремело, то, может быть, гроза начиналась. В июле часты грозы. Или кошка в сенцах за ведро задела. А книжку могли в печку бросить для растопки. Сам говорил: «Детей куча». Вот какой-нибудь артист, — Феликс кивнул в сторону Генки, — и сжег колдовскую книженцию.
— А я вам что расскажу! — от нетерпения Нонка аж красной сделалась. — Моя мама Настя в гражданскую, ей тогда семнадцать лет было, накопила денег. Все грибы да ягоды продавала. Решила обнову справить — купить платье. Пошла на рынок. Дорогой в булочную заглянула. Запах нэпмановского хлеба — на всю улицу. Увидела белую, пышную, душистую булку, обо всем забыла, двумя руками ухватилась. А когда сунула руку в карман, чтобы за булку уплатить, там было пусто. Беспризорники кошелек утащили. Плакала мамка страсть как. Ни платья, ни булки.
— А наш папка на флоте служил, — однажды начала и я свое повествование. — Он балтийский моряк. Сначала он в Латвии жил, в городе Риге. Во время революции пошел за красных. Его раз белые хотели расстрелять, уже к стене поставили, спрашивают. А он молчит, решил лучше умереть, чем предать. Хорошо, что наши наступали, папку отбили. Я сколько раз его спрашивала: «Почему тебя ни разику не ранили?» А он смеется: «Как увижу, что пуля летит, пригнусь или в сторонку отойду». Он у нас веселый. На заводе работает. Ему на Невском квартиру буржуйскую давали, отказался. Говорит, что в рабочем квартале сподручнее.
— И правда, здесь хорошо. Немного темновато от этой стены, потому днем в комнате солнца нет, как будто вечер, — Вовка пнул ногой кирпичную стену, которой, казалось, не было конца. — Так строили, от пожара береглись. Айда на передний двор! В войну играть будем!
— Выходите! — кричал Вовка. — Выходите, будем в войну играть!
— Счас! — отвечали из окон десятки ребячьих голосов.
Со всех концов двора, похожего на глубокий колодец, с визгом и гиканьем несутся ребята. Так бы и играли целый день. Только взрослые нас не понимают. Скоро будут звать: кто просить, кто приказывать, кто уговаривать. А тетя Дуся, наша дворничиха, наша дворовая воспитательница, обязательно скажет: «Завтра еще будет день. Успеете наиграться!» Эх, тетя Дуся, тетя Дуся, наша общественная воспитательница! Знала бы, не говорила б так!
Все чаще и чаще звучит слово «война». Взрослые полны гнева. Мы, дети, тоже слушаем радио и по-детски собираемся воевать. Сейчас бы посидеть с ребятами на любимом заднем дворе, поговорить, поспорить. Многих уже нет, умерли от голода и холода в блокадном Ленинграде. Прошлого не вернешь, как не увидишь и будущего из сегодня.
Сказано по случаю... Рассказ Вовки — это рассказ моего белорусского деда Константина, а Нонкин — моей мамы о событиях в Белоруссии.
Сказано по случаю... Рассказ Вовки — это рассказ моего белорусского деда Константина, а Нонкин — моей мамы о событиях в Белоруссии.