Litvek - онлайн библиотека >> Михал Хороманьский >> Роман и др. >> Певец тропических островов >> страница 3
Таковыми кажутся ему и сам владелец «заведения», вечно озабоченный, клянущий свою судьбу коротышка Штайс, его дебелая жена, меланхолический кельнер Вальдемар, которого Леон про себя именует не иначе как Рикардо, имея в виду его коллегу по профессии из конрадовской «Победы». Даже в интерьере «Спортивного» обнаруживает герой романа много реалий, якобы сходных с теми, что описаны в упомянутой книге.

Конрадовский «настрой» Леона, ожидание того, что судьба подарит ему некое приключение, побуждают его действовать по своей собственной инициативе, а не по «сценарию» капитана Вечоркевича. В частности, он обращается к материнской биографии, пытается уточнить отдельные ее детали. В вещах покойной он обнаружил тщательно хранившийся полуобгоревший клочок бумаги с начертанными на нем торопливо словами: «Помни, в случае чего ты должна его убрать». Леон, не придав записке значения, все-таки прихватил ее с собой. Заинтересовался же он запиской только тогда, когда узнал, что в ченстоховский дом матери явились неизвестные «злоумышленники», которые перевернули в нем все вверх дном. Явно искали какой-то документ — возможно, как раз злополучную записку. Она, по мнению Леона, связана с каким-то преступлением, к которому причастна была и его мать. Ведь «сестра Ванда» (такова ее былая конспиративная кличка) являлась долголетним сотрудником Польской военной организации (ПОВ), созданной в 1914 году по инициативе Пилсудского и его сторонников.

Эта военная организация, действовавшая в Королевстве Польском, должна была оказать поддержку легионам Пилсудского, воевавшим на стороне Германии и Австро-Венгрии. Члены этой организации не остались и далее без работы: одни влились в армию, другие — в контрразведку.

Постепенно разрозненные детали в сознании Леона выстраиваются в некую «рабочую гипотезу». По-иному оценивает он теперь и заболевание матери — манию преследования, которая свела ее в могилу. Первые симптомы этого психического расстройства он сопоставляет еще с одним фактом — убийством депутата сейма Тадеуша Голувко. Голувко был сторонником Пилсудского, в буржуазной Польше занимался проблемами национальных меньшинств. Известно, что среди угнетаемого украинского меньшинства в тогдашней Польше шатались развернуть свою деятельность националистические организации, допускавшие применение любых средств борьбы, вплоть до актов индивидуального террора.

Голувко, как указывается в исторических источниках, погиб в результате покушения, совершенною ОУН — подпольной организацией украинских националистов (возникла на Западной Украине в году), руководители которой с первого дня создания ОУН и особенно во время второй мировой войны активно сотрудничали с гитлеровцами. Но не исключено, что Голувко просто кому-то мешал. Поговаривали и о ею серьезных разногласиях с Пилсудским. Могло случиться, что «сестра Ванда» была причастна как раз к этому убийству, поскольку Голувко убили в женском униатском монастыре.

Частное расследование, начатое Леоном, не могло не встревожить тех, кто стоял за всем этим. Впрочем, автор верен себе и здесь. Он последовательно выдерживает избранную им манеру гуманных намеков, недоговоренностей. Ведь и гибель Леона, а перед этим смерть Барбры Дзвонигай, эстрадной актрисы, за которой ему предстояло приударить, можно трактовать по-разному. Возможно, за всем этим стоял некий опытный режиссер — и обоим персонажам «помогли» умереть, представив это потом как самоубийство. А может, тут всего-навсего действительно слепой случай.

Такая манера повествования избрана автором, как уже отмечалось выше, сознательно. Вспомним прежде всего, что происходящие в романе события относятся к довоенной Варшаве. Излагает эту историю адвокат Адам Гроссенберг. Гроссенберг вел дела Леона Вахицкого. Последний в канун своей гибели оставил адвокату пачку заметок, успев дополнить их и устным рассказом. Таким образом, Гроссенберг предлагает нам версию Леона, человека увлекавшегося, склонного к преувеличениям.

Вместе с тем в Леоне Вахицком есть нечто, отчасти роднящее его с конрадовскими героями. Возможно, это «нечто» — его бескорыстие, некая романтическая «приподнятость» над той прозой жизни, что окружает Леона. Этот персонаж явно не вписывается в довоенную польскую действительность.

Воспитанный в среде пилсудчиков, с детства видевший «изнанку» той правящей элиты, которая вершила судьбы буржуазной Польши, Леон отнюдь не собирался делать карьеру, продвигаться по службе. Ему достаточно чужды как сами «идеалы» этого общества, так и внешние атрибуты личного жизненного успеха. Он не желает быть заодно с единомышленниками и друзьями своей покойной матери и наряду с этим отдает себе отчет в том, что тем самым оказывается не у дел. Отсюда, думается, и его усугубляющееся со временем стремление отрешиться от мирских забот и горестных дум с помощью бутылки, забывшись в тумане винных грез, иллюзий.

Волевое начало в Леоне проявляется импульсивно, спонтанно, после чего снова наступают периоды апатии, безразличия. И все-таки он энергично принимается на свой страх и риск распутывать загадку смерти Барбры Дзвонигай, неизбежно действуя подчас неумело, как любитель, и тем обрекает себя на гибель.

Правда, после гибели Леона адвокат Гроссенберг в своих записках стремится пополнить версию своего бывшего клиента, внести в нее определенные коррективы. Однако «летописец» событий не стремится к предельной точности. Во вступлении к запискам Гроссенберг оговаривается, что он не приверженец Тацита (в своих «Анналах» тот строго следовал фактам), он предпочитает Светония, который в «Жизни двенадцати цезарей» не чурался всякого рода сплетен и анекдотов, что делало его рассказы более колоритными и, как считает Гроссенберг, более достоверными. Ведь в них, кроме хроникальных записей, сохранилось само «дыхание» времени.

Сам же Гроссенберг-рассказчик смотрит на все происходящее уже как бы из другой эпохи — из послевоенных десятилетий, когда он наконец привел в порядок свои заметки. За этот относительно небольшой отрезок времени произошли грандиозные перемены. Рухнула, перестала существовать старая, буржуазная Польша. Гроссенберг вносит, таким образом, в записки, начатые Леоном, не столько уточнения, сколько кладет некую эмоциональную цезуру. Из 60-х годов на все проблемы, некогда волновавшие Леона Вахицкого, он смотрит совсем по-другому, с иной временной перспективы.

Естественно, что тогдашнее поведение Леона видится ему теперь иначе, чем прежде. Вот почему и сам Леон представляется Гроссенбергу романтиком, «певцом тропических островов».

За фигурой