- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (69) »
приготовившиеся смотреть на себя, привыкшие к тому, что на них смотрят.
Те, чужие глаза, видел редко.
Два или три раза за жизнь…
В позабытой ныне книге сказано кратко и назидательно: "Описывать можно тогда, когда счастие сделается воспоминанием".
Ко мне подходит санитарка – звать Тамарка: – Давай твои раны первяжу… Ран было достаточно. Душевных. Страдальческих. От тайных к ней чувств, которые проявлял на виду у всех. Она их перевязывала, залечивая на время. Залечила. Стала женой.
…и в санитарную машину "Студебекер" с собою рядом положу… Собака затаилась на полке в нашей спальне. Голова и юбочка с лапами из бордового, выцветшего за годы бархата. Наденешь на руку эту юбочку, указательный палец вставишь собаке в голову, средний и большой в лапы: кивает уморительно, негодует, в огорчении хватается за голову. – Ляпсус, – решили. – Назовем его Ляпсус. Глаза давно нет. Ухо обвисло. Бусинка носа затерялась. Мордочка пожелтела от времени – первый мой подарок, которому более полувека. Нет, не первый – второй. Сначала были подснежники, крохотный букетик трогательной белизны – тайком положил в сумочку. – Ваши? – строгий ее вопрос. – Не уверен… – смущенный мой ответ. Был еще Киев с не проявленными до конца отношениями. Обувной магазин, где ей пришлись впору лодочки густо-зеленого окраса. За один туфель заплатила она, студентка, за отсутствием достаточных средств, за другой заплатил я, молодой инженер, за неимением того же: третий мой подарок. Указано на странице садовода: "Подснежники почти не требуют ухода. После того, как успешно укоренятся и ”почувствуют себя дома” в вашем саду, они будут цвести год за годом". Она "укоренилась" в нашем общем саду, цвела, радовала, – Ляпсус "укоренился" тоже, перемещаясь с хозяевами из квартиры в квартиру, из страны в страну. Бывшие ее ухажеры становились моими друзьями. Это ее сердило. Это меня смешило. – Ляжь, – просил. Правильнее говорить: "ляг", но я упорствовал. Снова просил: – Ляжь. Знал, что неверно, но язык не поворачивался: "Ляг возле меня". "Ляг" – можно сказать лягве, квакуше, бесхвостому земноводному, но не любимому созданию. Лучший в жизни день – было их немало. В утро вступали с согласием, в ночь входили с нетерпением. Стали отцом-матерью без предварительного вживания в образы родителей. Знали заранее: кто родится, того и полюбим. Кто проклюнется, тот наш… Ехали по дороге. Серпантином от Иерусалима – вниз, вниз и вниз. Заросшие холмы слева и справа. Сосны, сосны и сосны. И вдруг – по обеим сторонам – опаленные стволы, обгоревшие их макушки: пламя перекинуло язык через шоссе, с одного холма на другой, пошло бушевать дальше. Она смотрела из машины и плакала. Без звука. Слезы текли по щекам, горькие ее слезы… "Кто может плакать, тому дано и надеяться". Еду по той же дороге: всё заросло заново, не различить, где новые насаждения, а где прежние, чудом уцелевшие в огне. Еду один. Гляжу по сторонам. Пережито. Передумано. Недоплакано. Древние утверждали: "Есть некое удовольствие и в плаче", но она не позволяла хныкать. Пускать слезу. Просить, чтобы пожалели. Мужчину не надо жалеть. Это профессия – быть мужчиной. Без нытья-оправданий. Утверждал опытный страдалец: – Когда у человека сломано ребро, ему больно кашлять и смеяться. А плакать почему-то не больно. Сломал как-то ребро, кашлять и смеяться было неспособно, но так и не выяснил, болит ли оно при плаче. Пускать слезу – мне не дозволено… Камень на могиле отмыт от пыли, чтобы не спеклась на жаре. Мы с сыном стараемся. Каждую неделю. Была бы довольна, чистюля. Рядом мое место, другого не будет. Умирать надо среди своих. Лежать среди своих. Где камень сходится с камнем. Сказала на уходе: – С тобой было не скучно… Высшая для мужчины награда. Ей не увидеть меня – стареющего. Мне не увидеть – ее. Раньше пришел, раньше бы мне и уйти, но нет ее рядом, а Ляпсус – вот он, на полке, единственный свидетель всей нашей жизни, ее взлетов и падений, шепота в ночи и стона от боли. Смотрит на меня единственным глазом, будто ожидает, что надену бордовую юбочку на руку, один палец вставлю ему в голову, два в лапы – и прикроем глаза, он и я, вздохнем горестно. "Счастие минувшее есть несчастие настоящее". Кто это оспорит? А глаза, которые стареют прежде всего, так и не выдали свою тайну. Нам повезло с родителями… …мне и старшему брату. Повезло – не то слово. Сколько добра получили от них, сколько тепла накопили – только раздаривай и раздаривай. Их познакомил Карпилевич. Скорняк Карпилевич‚ которого помню стариком. Он приходил к нам в гости‚ пил чай с вареньем, а его обхаживали: Карпилевич заслужил, с Карпилевича оно началось. 1924 год, хупа в синагоге – Арбат‚ дом номер пять. Отец приехал из Одессы: живой, подвижный, франтоватый, вечно забегал вперед, когда шли они вместе, даже когда прогуливались. Шлёма Фишелев Кандель – куда уж яснее? В обиходе Соломон Филиппович: тоже не спутаешь. Его уже не было на свете, а старики на бульваре всё вспоминали неугомонного Соломона; вымерли старики – вспоминали старухи. Мама родилась в Ковно: тихая, деликатная миротворица. Ходила по стеночке. Садилась с краешка. Место уступала в трамвае и в жизни. Упиралась – не сдвинешь. Исчезала – не заметишь. Пряталась за ним‚ шумным и видным, будто ее и не было. Но его не было без нее. В год свадьбы мама работала стенографисткой, отец был десятником на строительстве железнодорожной ветки. Когда я появился на свет, отец поменял профессию, стал бригадиром сварщиков, под моей кроватью лежали газовые горелки, прутья присадочного металла, редукторы и прочий инвентарь. Жили в коммунальной квартире в центре Москвы‚ окна на Никитский бульвар. Шкаф с немудреной одеждой. Стол под скатертью. Тюль на окнах колом от крахмала. За окном‚ меж двойных рам‚ охлаждались кастрюля с супом‚ бутылка молока‚ укроп с петрушкой. В той комнате выросли два сына; оттуда увезли отца, чтобы не вернулся назад, там же‚ на диванчике‚ умерла мама. Жили скромно. Экономили. Не искали удовольствий особых. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Если бы только семье! Отца распирала энергия, желание делать гешефты, но мама говорила: – Соломон, нам хватает. И он затихал на время. Всю жизнь они поддерживали ощущение, что живем мы в доме избытка. Гостями вечными. Подарками непременными. Прогулками по бульвару с
Ко мне подходит санитарка – звать Тамарка: – Давай твои раны первяжу… Ран было достаточно. Душевных. Страдальческих. От тайных к ней чувств, которые проявлял на виду у всех. Она их перевязывала, залечивая на время. Залечила. Стала женой.
…и в санитарную машину "Студебекер" с собою рядом положу… Собака затаилась на полке в нашей спальне. Голова и юбочка с лапами из бордового, выцветшего за годы бархата. Наденешь на руку эту юбочку, указательный палец вставишь собаке в голову, средний и большой в лапы: кивает уморительно, негодует, в огорчении хватается за голову. – Ляпсус, – решили. – Назовем его Ляпсус. Глаза давно нет. Ухо обвисло. Бусинка носа затерялась. Мордочка пожелтела от времени – первый мой подарок, которому более полувека. Нет, не первый – второй. Сначала были подснежники, крохотный букетик трогательной белизны – тайком положил в сумочку. – Ваши? – строгий ее вопрос. – Не уверен… – смущенный мой ответ. Был еще Киев с не проявленными до конца отношениями. Обувной магазин, где ей пришлись впору лодочки густо-зеленого окраса. За один туфель заплатила она, студентка, за отсутствием достаточных средств, за другой заплатил я, молодой инженер, за неимением того же: третий мой подарок. Указано на странице садовода: "Подснежники почти не требуют ухода. После того, как успешно укоренятся и ”почувствуют себя дома” в вашем саду, они будут цвести год за годом". Она "укоренилась" в нашем общем саду, цвела, радовала, – Ляпсус "укоренился" тоже, перемещаясь с хозяевами из квартиры в квартиру, из страны в страну. Бывшие ее ухажеры становились моими друзьями. Это ее сердило. Это меня смешило. – Ляжь, – просил. Правильнее говорить: "ляг", но я упорствовал. Снова просил: – Ляжь. Знал, что неверно, но язык не поворачивался: "Ляг возле меня". "Ляг" – можно сказать лягве, квакуше, бесхвостому земноводному, но не любимому созданию. Лучший в жизни день – было их немало. В утро вступали с согласием, в ночь входили с нетерпением. Стали отцом-матерью без предварительного вживания в образы родителей. Знали заранее: кто родится, того и полюбим. Кто проклюнется, тот наш… Ехали по дороге. Серпантином от Иерусалима – вниз, вниз и вниз. Заросшие холмы слева и справа. Сосны, сосны и сосны. И вдруг – по обеим сторонам – опаленные стволы, обгоревшие их макушки: пламя перекинуло язык через шоссе, с одного холма на другой, пошло бушевать дальше. Она смотрела из машины и плакала. Без звука. Слезы текли по щекам, горькие ее слезы… "Кто может плакать, тому дано и надеяться". Еду по той же дороге: всё заросло заново, не различить, где новые насаждения, а где прежние, чудом уцелевшие в огне. Еду один. Гляжу по сторонам. Пережито. Передумано. Недоплакано. Древние утверждали: "Есть некое удовольствие и в плаче", но она не позволяла хныкать. Пускать слезу. Просить, чтобы пожалели. Мужчину не надо жалеть. Это профессия – быть мужчиной. Без нытья-оправданий. Утверждал опытный страдалец: – Когда у человека сломано ребро, ему больно кашлять и смеяться. А плакать почему-то не больно. Сломал как-то ребро, кашлять и смеяться было неспособно, но так и не выяснил, болит ли оно при плаче. Пускать слезу – мне не дозволено… Камень на могиле отмыт от пыли, чтобы не спеклась на жаре. Мы с сыном стараемся. Каждую неделю. Была бы довольна, чистюля. Рядом мое место, другого не будет. Умирать надо среди своих. Лежать среди своих. Где камень сходится с камнем. Сказала на уходе: – С тобой было не скучно… Высшая для мужчины награда. Ей не увидеть меня – стареющего. Мне не увидеть – ее. Раньше пришел, раньше бы мне и уйти, но нет ее рядом, а Ляпсус – вот он, на полке, единственный свидетель всей нашей жизни, ее взлетов и падений, шепота в ночи и стона от боли. Смотрит на меня единственным глазом, будто ожидает, что надену бордовую юбочку на руку, один палец вставлю ему в голову, два в лапы – и прикроем глаза, он и я, вздохнем горестно. "Счастие минувшее есть несчастие настоящее". Кто это оспорит? А глаза, которые стареют прежде всего, так и не выдали свою тайну. Нам повезло с родителями… …мне и старшему брату. Повезло – не то слово. Сколько добра получили от них, сколько тепла накопили – только раздаривай и раздаривай. Их познакомил Карпилевич. Скорняк Карпилевич‚ которого помню стариком. Он приходил к нам в гости‚ пил чай с вареньем, а его обхаживали: Карпилевич заслужил, с Карпилевича оно началось. 1924 год, хупа в синагоге – Арбат‚ дом номер пять. Отец приехал из Одессы: живой, подвижный, франтоватый, вечно забегал вперед, когда шли они вместе, даже когда прогуливались. Шлёма Фишелев Кандель – куда уж яснее? В обиходе Соломон Филиппович: тоже не спутаешь. Его уже не было на свете, а старики на бульваре всё вспоминали неугомонного Соломона; вымерли старики – вспоминали старухи. Мама родилась в Ковно: тихая, деликатная миротворица. Ходила по стеночке. Садилась с краешка. Место уступала в трамвае и в жизни. Упиралась – не сдвинешь. Исчезала – не заметишь. Пряталась за ним‚ шумным и видным, будто ее и не было. Но его не было без нее. В год свадьбы мама работала стенографисткой, отец был десятником на строительстве железнодорожной ветки. Когда я появился на свет, отец поменял профессию, стал бригадиром сварщиков, под моей кроватью лежали газовые горелки, прутья присадочного металла, редукторы и прочий инвентарь. Жили в коммунальной квартире в центре Москвы‚ окна на Никитский бульвар. Шкаф с немудреной одеждой. Стол под скатертью. Тюль на окнах колом от крахмала. За окном‚ меж двойных рам‚ охлаждались кастрюля с супом‚ бутылка молока‚ укроп с петрушкой. В той комнате выросли два сына; оттуда увезли отца, чтобы не вернулся назад, там же‚ на диванчике‚ умерла мама. Жили скромно. Экономили. Не искали удовольствий особых. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Если бы только семье! Отца распирала энергия, желание делать гешефты, но мама говорила: – Соломон, нам хватает. И он затихал на время. Всю жизнь они поддерживали ощущение, что живем мы в доме избытка. Гостями вечными. Подарками непременными. Прогулками по бульвару с
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (69) »