- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (274) »
кроватки сурово отгораживали меня от свободного пространства комнаты. Стоя, я видела только ноги окружавших меня гигантов, ножки столов и стульев. Собственные же ноги едва держали меня. Испытывая гнев, радость, страх, я не умела выразить их иначе как криком и плачем. Мои удовольствия были скудны и чисто инстинктивны: животная радость пребывания в материнских объятиях или предвкушение поставленной передо мной еды. Неловкая, скованная в движениях, нетерпеливая, раздражительная, я влачила столь неполноценное существование, что вспоминаю о той далекой поре с ужасом.
Вокруг звучала русская, немецкая, французская речь, но, давясь русскими, немецкими, французскими словами, я никак не могла выразить того, что хотела. И еще об одном не могу я вспомнить без отвращения — о неодобрительно поднятом указательном пальце моей няни-немки, которым она вертит вправо-влево перед моим носом, что означает: «nein, nein, das ist ganz unmoglich»[4]. Это невозможно.
На немногочисленных сохраненных мною снимках тех времен, ближе к 1910 году, запечатлен лишенный очарования толстый ребенок, упакованный в тесное платье, понурый (оснований на то у него более чем достаточно), без всякого удовольствия глядящий на мир большими круглыми глазами. Однако на фотографии, где я восседаю в кресле, как на троне, в окружении сестер и брата, вид у меня вполне удовлетворенный. Возможно, в этом возрасте мне льстило почетное место.
Мало того, что я не обладала качествами, которые помогли бы мне переносить зависимость от других, — покладистым или веселым нравом; вдобавок ко всему судьба, словно с неохотой даровав мне благополучное начало жизни, поспешила испортить его множеством унизительных недомоганий. Как аскет, неразлучный со своими веригами, я должна была носить ортопедический пояс из-за пупочной грыжи; стойкий энтероколит наполнял мои ночи кошмарами; меня пичкали противным рыбьим жиром от анемии; крапивница осыпала мое тело волдырями, а чтобы излечить фурункулез, к которому я была предрасположена, меня купали в серной ванне, и, пропитанная неотвязным запахом, я напоминала беглянку из ада…
Из четверых детей я родилась последней; две сестры и брат были старше меня, и я злобно смотрела, как они бегают, играют, ходят, легко и непринужденно чувствуя себя в этой жизни.
Среди первых моих впечатлений я не вижу России: катятся по рельсам поезда — словно в предзнаменованье моего будущего; один за другим мелькают города, где различимы лишь немногие детали: берлинский зоопарк, фонтан в саду Тюильри, озеро Леман, в котором я чуть было не утонула, пальмы в Тамарисе, марсельский порт, желтое серсо в загорелой руке моей сестры Наташи, запускающей его вдоль песчаной аллеи; высокий автомобиль на залитом солнцем шоссе (это юг Франции): человек в спортивной кепке, отец моей подруги Жаклин де Местр, сидит за рулем, а пассажирки — моя мать и тетя Галя (я помещаюсь между ними) — прячут лица от пыли под длинными белыми вуалями; помню еще мундиры офицеров русского флота в 1910 году, когда русская эскадра стояла на якоре в Тулоне.
Наиболее отчетливы в памяти картины Тамариса близ Тулона. Жизнь еще не особенно радует. Брат и сестра вместе с другими детьми играют в парке или в саду. Если они и соглашаются принять меня, уступив (как я предполагаю) уговорам матери, то лишь затем, чтобы отделаться от моей персоны с помощью хитрых уловок, отнюдь не чуждых детству. Во время игры в казаки-разбойники я лежала у подножья пальмы, связанная по рукам и ногам, ибо мне была уготована позорная участь — оказаться пленником еще до начала военных действий; если играли в прятки, на мою долю выпадало долгое ожидание в кустах, а когда я наконец с трудом из них выбиралась, то обнаруживала, что никто меня не ищет и все убежали; если затевались жмурки, мне приходилось, вытянув перед собой руки, с завязанными глазами выступать в роли старательного ловца призраков на опустевшей лужайке.
Я еще не знала того, что мне откроется в восемь лет: что я вырасту и стану самостоятельной. Во мне еще не теплилось никакой надежды. И потому я удивилась, когда год или два назад один знакомый, узнав о моем намерении писать мемуары, попытался меня предостеречь от обольщения розовым цветом, в который якобы окрашиваются воспоминания детства для всех взрослых людей. Вовсе нет! Мои первые шаги по этой земле были, несомненно, первым моим испытанием.
Вскоре Татьяна исчезнет из моей жизни. Должно быть, она умерла зимой, когда мы жили в Петербурге. С ней связано воспоминание о впервые осознанно пережитом счастье, однако оставленный ею след более значителен. Женщина из народа и хранительница традиции, Татьяна, вероятно, была девочкой к моменту освобождения крестьян; ее народные сказки и, конечно, суеверия давали пищу моему детскому воображению, но она же открыла для меня неподвластный материи мир, в котором живет христианин. Фольклорные чудовища, Баба-Яга и Кащей Бессмертный, долго тревожили мой ум в ранние годы; зато как укрепляла дух реальность Добра, — веря в него, Татьяна привила эту веру и мне. Я позабыла перипетии ее сказок и чудеса христианских апокрифов, но благодаря ей земля навсегда
* * *
Я живу достаточно долго — и наконец свершается чудо. Памятный день, когда я обретаю свое место в мире, а мир восстает из хаоса. Происходит это уже в России. Нет ни пальм, ни террас, ни гранд-отелей, ни иностранной речи. Поляна, тесно окруженная молоденькими березками; на опушке леса пасутся лошади — за деревьями резко контрастными пятнами выделяются гнедая и вороная масть. Старушка с морщинистым лицом, Татьяна, сидит на поваленном дереве, и в ее проворных руках пляшут вязальные спицы. Поляна прекрасна, она усеяна незабудками, все озарено, позолочено солнечным светом, и меня охватывает ликование. Я иду одна по голубому ковру, собираю цветы, углубляюсь в тень ближайших деревьев, дотрагиваюсь до березы — и тонкие шелковистые лоскутки осыпаются мне прямо в ладони. Волшебное мгновенье! Мир обретает стройность, я уже не одна, я сливаюсь с мирозданьем. Во всем царит порядок, все существует отдельно от меня и в то же время со мною связано. Я, Татьяна, лошади, деревья, небо, незабудки: всё и все — на своем месте. И птицы на ветвях, и шелестящие листья (знаю: они дрожат от ветра), и порхающие бабочки, и муравьи, что снуют у меня под ногами. И незнакомое чувство защищенности, чувство, что я многое могу, пронзает меня радостью, смешанной со сладкой болью. Ощущение счастья так сильно, что от него кружится голова, я бросаюсь на траву и восхищенно смотрю в огромное синее небо, по которому плывут белые облака — легкие, как я сама в момент моего преображенья…Вскоре Татьяна исчезнет из моей жизни. Должно быть, она умерла зимой, когда мы жили в Петербурге. С ней связано воспоминание о впервые осознанно пережитом счастье, однако оставленный ею след более значителен. Женщина из народа и хранительница традиции, Татьяна, вероятно, была девочкой к моменту освобождения крестьян; ее народные сказки и, конечно, суеверия давали пищу моему детскому воображению, но она же открыла для меня неподвластный материи мир, в котором живет христианин. Фольклорные чудовища, Баба-Яга и Кащей Бессмертный, долго тревожили мой ум в ранние годы; зато как укрепляла дух реальность Добра, — веря в него, Татьяна привила эту веру и мне. Я позабыла перипетии ее сказок и чудеса христианских апокрифов, но благодаря ей земля навсегда
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (274) »