Litvek - онлайн библиотека >> Сергей Михайлович Волконский >> Биографии и Мемуары >> Мои воспоминания. Часть третья. Родина >> страница 110
государственный банк!) Тут же декрет о разрешении людям известного возраста покинуть большевистскую республику. Вот последние впечатления осени 1921 года.

К этому прибавлялись ужасающие подробности последнего петербургского расстрела. Расстрела, где, по официальному признанию, был убит 61 человек. В их числе поэт Гумилев, князь Ухтомский, работавший в Эрмитаже и казненный, как гласит официальное сообщение, за доставление за границу сведений о деятельности музеев. В числе их — шестидесятилетняя старуха и муж с женой, Акимовы-Перец; она расстреляна на пятом месяце беременности. Тогда же погиб некий Бак, молодой, ни в чем не повинный, благородный и высокой честности.

Все это становилось невыносимым. Я начинал не владеть собой. В одной канцелярии в присутствии преподавателей и многих учащихся, а главное, нарочно в присутствии многих коммунистов я объявил, что не могу продолжать читать в заведении, которое именует себя культурным и не ходатайствует во имя культуры о том, чтобы наконец были прекращены расстрелы. Вокруг меня улыбались!! О, эта улыбка! Что в ней? Безразличие? Снисхождение к чувствительности? Удовлетворение просыпающегося зверинства? Но эта улыбка меня всюду встречала: это был ответ на негодование. Я рассказываю человеку, что одна моя родственница потеряла сына от сыпняка, муж в концентрационном лагере, сама босиком ходит по улицам Одессы, — он улыбается, как будто я ему рассказываю, что она вышла замуж по любви!

И это не только закоренелые коммунисты; люди благодушные и не коммунистически настроенные доходили до какого-то притупления чувств. Одного милого ученика встречаю на улице как раз в то утро, когда узнал о расстреле Гумилева: говорю ему, а он: «Э! Сергей Михайлович! Стоит ли беспокоиться!» Как о чем-то совершенно неважном: пропал носовой платок…

В прекрасной книге Вандаля «L'avenement de Napoleon» помню, когда он говорит о настроениях последних месяцев революции, помню такую фразу: «L'apathie temperait l'indignation» (Апатия смягчала негодование). Ужаснейшее «воспитательное» влияние большевизма: разрушение характера. Или цинизм, или усталое безразличие. И оба сливаются в одном: «наплевать». Я больше не выдерживал. На улице одному коммунисту отказался руку подать. Если бы я не уехал в Петербург, могло бы плохо кончиться: после моего отъезда приходили меня арестовать. На Петербург почему-то это не распространилось…

Итак, осуществлялось то, что называется теперь «эволюция большевизма». У людей отняли все, им запрещали что бы то ни было продавать. Магазинов не было; когда цены взвинтились до невероятных пределов, а у людей ничего больше не было, сказали: можно открывать магазины и разрешается в этих магазинах продавать и покупать.

Когда у людей отняли что у них было золотого и серебряного, а тех, кто скрывал, промучили и порасстреляли, тогда открыли банк и сказали: приносите нам ваше золото; не бойтесь, мы вас не будем расстреливать, как ваших братьев, а мы у вас его возьмем и разменяем вам на негодные бумажки…

То, что прежде запрещалось, за что расстреливали, то теперь не только разрешалось, но поощрялось. Объявили, что слово «спекуляция» изымается из криминального обихода: то, что прежде было поводом к расстрелу, теперь становилось пустым звуком…

Обнародовали в Петербурге список домов, подлежащих возвращению прежним владельцам, — восемь тысяч домов. В течение двух с половиной месяцев на этот зов откликнулось домовладельцев одиннадцать человек. Это из газеты, большевистской, конечно, — разве другие есть в стране свободы? Это цифра официальная, и официальная газета прибавляет, что, очевидно, была плохая «информация». Она не говорит о том, что дома рушатся, подвалы залиты водой, потолки дают трещины и сыпятся, квартиры заселены до переполнения, водопроводы не действуют, имущество вывезено, материала на ремонт не достать, рабочие недоступно дороги, денег нет, а со стороны уступчивого правительства одни только требования — в известный срок восстановить и угроза, что за невыполнение последует ответственность «по всем строгостям революционного времени». Нет, всего этого газета не упоминает, а вот «информация», видите ли, подгадила…

Разрешение на выезд после пятидесяти лет… В комнате № 28 сидит барыня в нарядном черном платье с отменными манерами. Это тоже эволюция: вместо папахи с папироской.

— И много уже воспользовалось разрешением?

— Очень много.

— Как давно декрет?

— Полтора месяца. Видите ли, мы это сделали (что это «мы»? — pluralis majestatis или pluralis modestiae? [Множественное число от величия или от скромности? (лат.)]), мы это сделали для того, чтобы дать возможность тем старым и больным людям, у которых есть за границей родственники, найти там условия более легкие, чем те, в которых они здесь живут.

Хотелось сказать, что проще было бы не ставить их в те условия, в которые они «вами» поставлены, но я спросил:

— Это без права возвращения?

— Пока. Но, конечно, впоследствии…

— Так что, собственно, это изгнание?

— Нет, я вам говорю, что, как только обстоятельства поправятся…

— Ну да ведь так мало привлекательного и сердцу близкого здесь осталось…

С ангельской улыбкой эта интернационалка отвечала:

— Ну все-таки — голос родины…

— Ну, знаете, после того, что на родине со мной сделали… У меня все отняли, меня только еще раздеть можно, и то корысть невелика — локти продраны… Вы смотрите, что у меня пальто хорошее, меховое? Это моего друга, который повесился.

После этого разговора я решил бежать каким угодно способом, но только не быть обязанным своим освобождением таким людям. Официальное высвобождение, как это называется там — легальный выезд, сопряжено с большими затруднениями. Один мой знакомый получил из-за границы денег, подал все необходимые заявления, имеет все права по возрасту, все преимущества по болезни и тем не менее не может выехать: с него требуют взятки, а он не хочет давать. Вероятно, он сейчас уже и деньги свои путевые прожил, это было почти год тому назад…

Еще одно воспоминание последних дней. Пришли меня пригласить прочитать в пользу голодающих. В то время много было сборов на голодающих. Один день парикмахеры стригли и брили в пользу голодающих; другой раз театральный сбор шел на голодающих; то налог на передвижение: кто едет, а не идет пешком — сто тысяч в пользу голодающих. Был и день катанья. По Невскому разъезжали придворные коляски, запряженные рыжими тройками, — шеи колесом, сбруя с бляхами, ямщик с павлиньими перьями; или проезжали английские шарабаны, кучер в ливрее и цилиндре; в этих экипажах, развалившись, размахивая руками, сидели по пять, шесть человек