Litvek - онлайн библиотека >> Иван Иванович Лажечников >> Русская классическая проза >> Гримаса моего доктора >> страница 12
чернильными пятнами. Наконец она изнемогла и без чувств упала на руки испуганной, истерзанной посредницы.

   Какую же пользу принесло это испытание? Ровно никакой. Оно доставило только бедной страдалице сильный нервный припадок, вдове бюргера — размолвку с врачом и служанке — изгнание из дома. С того времени не было более помину об испытаниях: отец и врач знал лучше свою пациентку.

   До нас с Лиденталем дошло это происшествие на другой же день и еще сильнее растравило сердечные раны его.

   Наконец Каролина и Лиденталь расстались с надеждами: одна — скорого брачного поцелуя, другой — свидания не на земле.

   Затем все в доме пошло по-прежнему. По-прежнему во владениях Мозеля наблюдалась изумительная чистота, птицы вили гнезда, пели и щеголяли своими перьями, лебеди купались в водах, олени ели из рук своей молодой госпожи; по-прежнему цветы, словно густые рои мотыльков, слетевшиеся со всех концов света и павшие на сад Мозеля, красовались и благоухали. Но флигель был пуст; молодая, прекрасная хозяйка чаще задумывалась, щеки ее начало поводить, тайная скорбь, видимо, день за днем обирала из ее прелестей; чаще стала появляться на худом лице доктора несносная его гримаса.

   Гром оружий из-под Лютцена дал нам весть о новой схватке наших с Наполеоном, не утомившим еще своего гения и восторженной любви к нему французских солдат. Мы, русские, должны были явиться на этот зов. Я простился с новыми друзьями своими. Каролина просила меня сказать многое своему жениху; между тем, молила о свидании, хотя на один час. «Скажите ему, что я долго не выдержу разлуки», — говорила она, протянув мне свою белую ручку, и отвернулась, чтобы не показать слез, струившихся по ее бледным щекам. Доктор ничего не говорил, прощаясь со мной, но молча, крепко-крепко прижал меня к своему сердцу.

   С этого времени я потерял их из виду.

   В августе, именно накануне кульмского дела, послан я был начальством в главную квартиру, в Альтенбург. Дождь без устали целый день осыпал меня, как из мелкого решета, и промочил насквозь; взбираясь несколько верст по одной из гейерсбергских гор, я принужден был держаться за холку лошади: так крута была гора (а между тем по ней проходила наша артиллерия), — и плелся большей частью шагом; к тому же у сердца моего сидела грызунья-мысль, что меня, молодого человека, еще мало окуренного порохом, судьба отзывает вновь от главной сцены военных действий. «Товарищи мои, — думал я, — получат разные знаки отличия, а мне не придется ли опять блеснуть своими подвигами на мекленбургских паркетах!..» Все это вместе навело на душу мою тяжкое уныние, от которого, с прибавкой тысячей разнородных лиц и мундиров, мелькавших мимо меня в дождевом тумане, как в водовороте, главная квартира на этот раз показалась мне каким-то омутом, в который я брошен злым гением. Между тем дела делались в ней так скоро и точно, как в конторе самого исправного банкира. Поучиться бы тут нашим судейским!.. В несколько минут доложили бумагу, с которой я был послан, написали ответ и вручили мне.

   Смеркалось уже на дворе, небо еще более насупилось и обещало волчью ночь; но рассуждать о погоде было некогда. Я облек себя плащом, который от мокроты весил с добрый богатырский панцирь, и уладился было на седле, проникнутом водой, как губка... В эту самую минуту слышу, кто-то окликает вашим благородием. Взглянул — подле меня, запыхавшись, стоял наш дивизионный писарь, причисленный на время к канцелярии главной квартиры.

   — Что ты, Наливкин? — спросил я.

   Лицо его радостно сияло; он держал в руке печатный листок.

   — Ваше благородие приказывали мне... если будут вести...

   В лице его, в голосе ясно выразилось: будет богатая водка!.. «Верно, хочет обрадовать меня свеженьким известием о наградах на дивизию нашу, — думал я, — приеду к своим радостным вестником!»

   Писарь поднес печатный листок к глазам моим и толстым, налитым эссенцией жизни, пальцем указал на строку, широко подчеркнутую чернилами, чтобы я не миновал ее глазами... Так было велико его усердие услужить мне!

   — Вижу, вижу, злодей, — сказал я и прочел: Исключается из списков умерший от ран... ротмистр Лиденталь.

   — Чтобы у тебя отсохла рука! — проворчал я в сердцах, впился шпорами в своего Молдавана и погрузился во мрак, как будто бросаясь в пропасть. Я не слыхал дождя, ехал по горам, как по глади, не чувствовал боли, когда хлестали меня сучья по лицу и сделал несколько миль крюку.

   Да, нечего сказать, радостная весть!..

   Перекидываемый судьбой, как мячик, то в армию кронпринца шведского, то в Берлин, то опять в Мекленбург, я очутился проездом в Лудвигслусте. Как нарочно, надо было мне ехать мимо дома лекаря. Не знаю отчего, я боялся на него взглянуть; однако ж невольно взглянул... Окна были наглухо забиты; ворота, настежь растворенные, ходили туда и сюда по воле ветра. Тут я не выдержал... велел почтальону остановиться, выскочил из коляски и с какой-то робостью детского суеверия, которое боится в пустых комнатах встретить домового, заглянул на двор и в сад. Нигде ни одной живой души; везде нечистота, сор и грязь; изломанные и разбросанные грудами стулья, в птичниках мяуканье кошек, ни одного цветка, поломанные и порубленные деревья — везде безобразие и сокрушение, как будто жестокий ураган только что прошел по этим местам свинцовой стопой. Когда я выходил со двора, ветер распахнул ставню у одного окна... петли жалобно завыли... и мне показалось, сквозь стекло кивнула мне на мертвом лице доктора судорожно-болезненная его гримаса.

   Я не спрашивал более никого, что сталось с Мозелем и его дочерью.