- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (56) »
фантиков. Иногда она вылезает из-под одеяла и смотрит на нас — если народу много, то все обойдется, а если половина класса отсутствует, надо идти, как бы не нагорело.
Кто ее спрашивал про бинокль. Я не такая, я вся другая. Я вот хожу на историю и ничего. И на физкультуру. Не комильфотничаю (неправда ваша, дяденька, а кто третьего дня Шпенглера цитировал?). Согласился в ее дурацком капустнике участвовать — разумеется, чтобы не отрываться от коллектива. Я же командный игрок. Взять хотя бы футбол. Ой, врешь, ну что ты сегодня целый день врешь. Волнение в крови, да-с.
И что они там так долго. О чем, интересно, говорят. Уж не о тебе ли. Тоже мне нашелся предмет. Могу поклясться, однако, что обсуждают они не бессмертную русскую литературу. Это не означает, что они обсуждают тебя. Ну да. Ну вот и стой себе, мерзни. Сказать-то по большому счету нечего. Я вас люблю. А любовь еще быть может… еще как может… представляю себе, как она может взглядом подарить, наша кармен из десятого бэ. Приспичило им с Верочкой именно сейчас затеять какой-то архиважный разговор. Другого времени не нашли. За три года не обговорили.
Почему у Верочки все такое бедное? Шторы бледные, цветы чахлые, мел не пишет. Голос не учительский. Я на третьей парте, а мне уже не слышно. Плачет по ней старый веницейский мастер — мадонна лагрима, где-нибудь в темной капелле, стены с прозеленью, кругом вода и из воды свечки торчат — тоненькие. Ваши руки пахнут ладаном. Дураки, они думают, что я влюбился в Верочку. Хотя со стороны, наверное, оно так и выглядит, я — вечный дежурный в кабинете литературы с ведром и тряпкой, а на днях меня Нефедова застукала с авоськой и понимающе улыбнулась. А что б ты понимала, милая. Ведь никто ей не поможет, и я не хочу, а деваться некуда. Яна, кстати говоря, не большой любитель мытья полов. Это я понял, когда Верочка стала нам совместные дежурства организовывать, чтобы, такскатъ, создать известную степень напряженности поля путем сближения противоположных по знаку зарядов (или одноименных?). Физичка плачет от умиления. Аплодисменты.
Я встречу ее у входа, там же никого нет, темно, и двор защищен от ветра, двор защищен, там можно сказать все что угодно. И эхо. Возьму у нее из рук — что у нее там в руках, портфель? — да ну тебя, она ж не первоклашка. Сколько раз я себе это представлял и почему-то всегда без слов. Долго не выходят. А вдруг их сторож запер — подумал, что все ушли? Ну а ты как избавитель на белом коне, конь бледный. В пальто. Сегодняшний странный сон я оказался в комнате, наполненной туманом, попытался нащупать стены и не смог. Голос тонул в свечении, расплывался, как масляная пленка, сияющая на солнце, слова фосфоресцировали и отрывались от моих губ, как пузырьки воздуха, и меня больше не было, потому что не было ни слов, ни необходимости говорить, ни того, кто мог бы меня услышать. Я всегда знал, что там ничего нет. Проснувшись, я подумал, что и вправду умер, может быть, не впервые. Солнце вошло в комнату, было холодно, было свежо. Да уж, не меньше, чем минус пятнадцать. Так можно и в самом деле окочуриться. Пойти что ли узнать, открыта ли дверь. Шутки шутками, а что если их заперли?
Хоккеисты прошли мимо, страшные в темноте, как воины тьмы с шестами. У одного на шлеме болтался чингисхановский хвост. Хорьки. Иван обошел школу кругом. В окне у дежурного горел свет. «А Вера Александровна — ушла, ушла. Давно уже. Опять свет не погасила, а мне теперь на четвертый этаж идти, ох ноженьки мои. Сходи, сходи».
Нет там никого. На доске мелом какая-то сложноподчиненная муть, в партах огрызки, бумажки, окна заклеены, школа тихая, неузнаваемая. Обратно в полной темноте по лестнице, окна дома напротив, как волшебный фонарь. Черт тебя побери со своим сочувствием. Остаться что ли здесь, на подоконнике. Кто-то до меня, может быть десять лет назад, нацарапал обычное я тебя люблю а имя поставьте сами. Яна. Яна.
Поднимаюсь по этой лестнице впервые. Странно. Почему мне тогда не приходило в голову, скажем, позвонить в дверь и убежать. Тоже акция.
— Извини, у меня не убрано. Мой старый театральный приятель Гриша Перец рассказывал, как массовка имитирует закадровый шум. Каждый статист повторяет одну и ту же фразу: что говорить, когда нечего говорить. — Я открою окно? Идиот. Предложи ей чаю, что ли. Или семейный альбом. И еще спроси, не замужем ли она. Кстати, интересно. Кстати, не очень.
Комната разночинца — узкая железная кровать, рассохшийся стул, книги в чернильных пятнах, затрепанные — ты читала Тойнби? — а впрочем… Разговор из обрывков, стрелка к молчанию, оно повсюду, мы — случайный узор, песчинки, волна подходит и отступает, остаются ниточки, водоросли, начинается дождь, а у меня даже нет зонтика, чтобы предложить его тебе. — Но я пока не собираюсь домой. — Извини. Тебе, наверное, скучно. — Ты хочешь меня выпроводить? — Нет. Я просто не умею себя вести. И я это уже говорил.
— Про Левку ничего не слышала? — Нет, а что? — Да так, ничего. Женился на своей первой жене во второй раз. — А. Черт, что я несу. — Он теперь большой человек. Архитектор. — А Сашка маленький — летает? — Летает. Еще как. Звезду дали. — Здорово. — Пащенко сидит в местной палате лордов. Носит на видном месте депутатский значок. Раздулся до невозможности. Еле в телевизор влезает. — Знаешь, я никогда не воспринимала твои сентенции всерьез. Ты хочешь казаться злее, чем есть на самом деле. Твое вечное ворчание и т. д. Однако. Какой домашний тон. Как будто мы уже год пьем чай в этой квартире. Мое молчание всерьез. Меньше всего хочется болтать, это раз. Два: определенно я должен что-то сказать (что именно?). Между двумя крайностями — солнечный день, во дворе мальчишки гоняют мяч, лето как лето, как всегда у нас, на юге.
— Даже когда ты встал и заявил, что Пащенко не может представлять школу на районной олимпиаде, потому что он полагает, что логарифм это что-то зоологическое, разновидность жирафа, а производная бывает только в чайнике. — Я так сказал? — Да. — Ужас. — Вот именно. Павлик Морозов. — Да нет, стиль. И к тому же ты не знаешь контекста. Аида затирала Левку и проталкивала Пащенко. Тогда модно было играть в демократию и обсуждать все на людях, коллективом, так сказать. Я и воспользовался, как мог. Несколько цветисто. Ну да ладно. — А зачем было топить Пащенку? Он конечно козел, но ты тоже не лучше. — Спасибо. А затем, что причиной, по
Кто ее спрашивал про бинокль. Я не такая, я вся другая. Я вот хожу на историю и ничего. И на физкультуру. Не комильфотничаю (неправда ваша, дяденька, а кто третьего дня Шпенглера цитировал?). Согласился в ее дурацком капустнике участвовать — разумеется, чтобы не отрываться от коллектива. Я же командный игрок. Взять хотя бы футбол. Ой, врешь, ну что ты сегодня целый день врешь. Волнение в крови, да-с.
И что они там так долго. О чем, интересно, говорят. Уж не о тебе ли. Тоже мне нашелся предмет. Могу поклясться, однако, что обсуждают они не бессмертную русскую литературу. Это не означает, что они обсуждают тебя. Ну да. Ну вот и стой себе, мерзни. Сказать-то по большому счету нечего. Я вас люблю. А любовь еще быть может… еще как может… представляю себе, как она может взглядом подарить, наша кармен из десятого бэ. Приспичило им с Верочкой именно сейчас затеять какой-то архиважный разговор. Другого времени не нашли. За три года не обговорили.
Почему у Верочки все такое бедное? Шторы бледные, цветы чахлые, мел не пишет. Голос не учительский. Я на третьей парте, а мне уже не слышно. Плачет по ней старый веницейский мастер — мадонна лагрима, где-нибудь в темной капелле, стены с прозеленью, кругом вода и из воды свечки торчат — тоненькие. Ваши руки пахнут ладаном. Дураки, они думают, что я влюбился в Верочку. Хотя со стороны, наверное, оно так и выглядит, я — вечный дежурный в кабинете литературы с ведром и тряпкой, а на днях меня Нефедова застукала с авоськой и понимающе улыбнулась. А что б ты понимала, милая. Ведь никто ей не поможет, и я не хочу, а деваться некуда. Яна, кстати говоря, не большой любитель мытья полов. Это я понял, когда Верочка стала нам совместные дежурства организовывать, чтобы, такскатъ, создать известную степень напряженности поля путем сближения противоположных по знаку зарядов (или одноименных?). Физичка плачет от умиления. Аплодисменты.
Я встречу ее у входа, там же никого нет, темно, и двор защищен от ветра, двор защищен, там можно сказать все что угодно. И эхо. Возьму у нее из рук — что у нее там в руках, портфель? — да ну тебя, она ж не первоклашка. Сколько раз я себе это представлял и почему-то всегда без слов. Долго не выходят. А вдруг их сторож запер — подумал, что все ушли? Ну а ты как избавитель на белом коне, конь бледный. В пальто. Сегодняшний странный сон я оказался в комнате, наполненной туманом, попытался нащупать стены и не смог. Голос тонул в свечении, расплывался, как масляная пленка, сияющая на солнце, слова фосфоресцировали и отрывались от моих губ, как пузырьки воздуха, и меня больше не было, потому что не было ни слов, ни необходимости говорить, ни того, кто мог бы меня услышать. Я всегда знал, что там ничего нет. Проснувшись, я подумал, что и вправду умер, может быть, не впервые. Солнце вошло в комнату, было холодно, было свежо. Да уж, не меньше, чем минус пятнадцать. Так можно и в самом деле окочуриться. Пойти что ли узнать, открыта ли дверь. Шутки шутками, а что если их заперли?
Хоккеисты прошли мимо, страшные в темноте, как воины тьмы с шестами. У одного на шлеме болтался чингисхановский хвост. Хорьки. Иван обошел школу кругом. В окне у дежурного горел свет. «А Вера Александровна — ушла, ушла. Давно уже. Опять свет не погасила, а мне теперь на четвертый этаж идти, ох ноженьки мои. Сходи, сходи».
Нет там никого. На доске мелом какая-то сложноподчиненная муть, в партах огрызки, бумажки, окна заклеены, школа тихая, неузнаваемая. Обратно в полной темноте по лестнице, окна дома напротив, как волшебный фонарь. Черт тебя побери со своим сочувствием. Остаться что ли здесь, на подоконнике. Кто-то до меня, может быть десять лет назад, нацарапал обычное я тебя люблю а имя поставьте сами. Яна. Яна.
лестница
— В детстве мороженое съедалось слишком быстро. Капало, правда, точно так же. Я говорю ерунду, да? — И пальцы облизываешь. — Ну и что.Поднимаюсь по этой лестнице впервые. Странно. Почему мне тогда не приходило в голову, скажем, позвонить в дверь и убежать. Тоже акция.
— Извини, у меня не убрано. Мой старый театральный приятель Гриша Перец рассказывал, как массовка имитирует закадровый шум. Каждый статист повторяет одну и ту же фразу: что говорить, когда нечего говорить. — Я открою окно? Идиот. Предложи ей чаю, что ли. Или семейный альбом. И еще спроси, не замужем ли она. Кстати, интересно. Кстати, не очень.
Комната разночинца — узкая железная кровать, рассохшийся стул, книги в чернильных пятнах, затрепанные — ты читала Тойнби? — а впрочем… Разговор из обрывков, стрелка к молчанию, оно повсюду, мы — случайный узор, песчинки, волна подходит и отступает, остаются ниточки, водоросли, начинается дождь, а у меня даже нет зонтика, чтобы предложить его тебе. — Но я пока не собираюсь домой. — Извини. Тебе, наверное, скучно. — Ты хочешь меня выпроводить? — Нет. Я просто не умею себя вести. И я это уже говорил.
— Про Левку ничего не слышала? — Нет, а что? — Да так, ничего. Женился на своей первой жене во второй раз. — А. Черт, что я несу. — Он теперь большой человек. Архитектор. — А Сашка маленький — летает? — Летает. Еще как. Звезду дали. — Здорово. — Пащенко сидит в местной палате лордов. Носит на видном месте депутатский значок. Раздулся до невозможности. Еле в телевизор влезает. — Знаешь, я никогда не воспринимала твои сентенции всерьез. Ты хочешь казаться злее, чем есть на самом деле. Твое вечное ворчание и т. д. Однако. Какой домашний тон. Как будто мы уже год пьем чай в этой квартире. Мое молчание всерьез. Меньше всего хочется болтать, это раз. Два: определенно я должен что-то сказать (что именно?). Между двумя крайностями — солнечный день, во дворе мальчишки гоняют мяч, лето как лето, как всегда у нас, на юге.
— Даже когда ты встал и заявил, что Пащенко не может представлять школу на районной олимпиаде, потому что он полагает, что логарифм это что-то зоологическое, разновидность жирафа, а производная бывает только в чайнике. — Я так сказал? — Да. — Ужас. — Вот именно. Павлик Морозов. — Да нет, стиль. И к тому же ты не знаешь контекста. Аида затирала Левку и проталкивала Пащенко. Тогда модно было играть в демократию и обсуждать все на людях, коллективом, так сказать. Я и воспользовался, как мог. Несколько цветисто. Ну да ладно. — А зачем было топить Пащенку? Он конечно козел, но ты тоже не лучше. — Спасибо. А затем, что причиной, по
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (56) »