- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (123) »
одежду ее тепло — это было чем-то вроде доказательства того, что она по-прежнему живет, чувствует, любит и будет любить своего ребенка. Потом она медленно, спотыкаясь, брела к дому, а там поняла (только было поздно, прошли часы), что, раздев младенца и тщательно избавившись от всех примет, она оставила его в наволочке с редкой и приметной вышивкой. Кэролайн долго сидела, уткнувшись лицом в подушку, пытаясь стереть мальчика из памяти.
Внутри дом кажется меньше, чем прежде, — так всегда происходит с тем, что ты видел в детстве, — но все равно он огромный. Квартира, которую я снимаю в Лондоне, показалась мне большой, когда я в нее въехала, в ней было ровно столько места, чтобы не приходилось смотреть телевизор сквозь сохнущее на веревке белье. Сейчас, стоя в гулком обширном холле, я испытываю нелепое желание пройтись колесом. Взволнованные, мы стоим, побросав сумки у подножия лестницы. Мы впервые приехали сюда одни, без родителей, и это так непривычно, что мы растерялись, как овцы. Наша роль определяется привычкой, памятью и традициями. Здесь, в этом доме, мы дети. Но я обязана это преодолеть, потому что
Глава 1
Как тихо все! Так тихо, что смущает И беспокоит душу этот странный, Чрезмерный мир.Что ж, по крайней мере, зима. Мы всегда приезжали сюда только летом, поэтому место казалось немного другим. Не таким нестерпимо знакомым, не таким подавляющим. Стортон Мэнор, мрачный и массивный, в тон сегодняшнему низкому небу. Викторианская, неоготическая громада, окна в каменной декоративной облицовке и с облупленными деревянными рамами, позеленевшими от сырости. У стен кучи сухих листьев и мох, ползущий из-под них вверх, к подоконникам первого этажа. Выбираясь из машины, я тихонько вздохнула. Пока что зима совершенно типичная для Англии. Сырая и грязная. Живые изгороди вдалеке похожи на размытые фиолетовые кровоподтеки. Я сегодня оделась поярче, бросая вызов этому месту, его давящей суровости, хранившейся в моей памяти. Теперь я кажусь себе нелепой, как клоун. Сквозь лобовое стекло обшарпанного белого «гольфа» я вижу руки Бет у нее на коленях и растрепанные кончики ее длинных, висящих жгутами волос. В них кое-где появились седые пряди — рано, слишком рано. Она буквально рвалась сюда, но теперь сидит как статуя. Эти бледные, тонкие руки, бессильно сложенные на коленях — пассивные, выжидающие. Раньше, когда мы были детьми, волосы у нас обеих были яркими. Сияющие, белокурые волосы ангелов, юных викингов, чистый цвет, выцветший с возрастом и превратившийся в невыразительный мышиный. Я свои теперь подкрашиваю, чтобы выглядели хоть немного радостнее. Мы все меньше и меньше внешне похожи на сестер. Я вспоминаю Бет и Динни, склонивших друг к другу головы, шепчущихся, как заговорщики: у него волосы такие черные, у нее такие светлые. Тогда меня изводила ревность, а сейчас, в воспоминаниях, их головы кажутся похожими на инь и ян. Друзья — не разлей вода. Окна в доме пустые, в стеклах темные отражения обнаженных деревьев. Эти деревья сейчас кажутся выше, и они слишком близко подобрались к дому. Нужно их подстричь. Я что, обдумываю, что нужно сделать, поправить? Я собралась здесь жить? Дом теперь наш, все двенадцать спален; высоченные потолки, великолепная лестница, подвальные помещения, каменные плиты пола, отполированные ногами сновавших по ним слуг. Все это наше, но только если мы останемся и будем жить здесь. Мередит всегда этого хотела. Мередит — наша бабушка, ехидная, с костлявыми, сжатыми в кулаки руками. Она хотела, чтобы наша мама привезла нас сюда навсегда, хотела видеть, как она умрет. Наша мама отказалась, была лишена наследства, а мы продолжали спокойно и беспечно жить в Ридинге. Если мы не переедем сюда, имение будет продано, а деньги пойдут на благотворительность. Мередит — посмертный филантроп, странно как-то. Так что пока дом наш, но только на короткое время, потому что я не думаю, что мы сможем здесь жить. На то есть причина. Когда я пытаюсь четко осознать ее, она исчезает, испаряется, как дымок. На поверхность всплывает только имя: Генри. Мальчик, который пропал, которого просто нет больше. Сейчас, глядя на качающиеся ветки, от которых кружится голова, я думаю, что понимаю. Понимаю, почему мы не сможем здесь жить, почему удивительно, что мы вообще сюда приехали. Я понимаю. Понимаю, почему Бет сейчас даже не выходит из машины. Я спрашиваю себя, нужно ли мне уговаривать ее выйти, так же, как приходится уговаривать ее поесть. На пространстве отсюда до дома ни травинки — тень слишком глубокая. А может, почва отравлена. Пахнет землей и гнилостными бархатистыми грибами. Гумус, всплывает слово из уроков естествознания — целая вечность прошла с тех пор. Тысячи крошечных ртов насекомых, кусающих, работающих, переваривающих почву. Сейчас момент затишья. Молчит мотор, молчат деревья и дом, и все пространство между ними. Я снова забираюсь в машину. Бет уставилась на свои руки. По-моему, она так и не подняла головы, не взглянула на дом. Я вдруг начинаю сомневаться, правильно ли поступила, решив притащить ее сюда. Вдруг становится страшно, что я чересчур с этим затянула, от страха даже начинает крутить живот. У сестры на шее жилы, как веревки, она сложилась на сиденье, угловатая, вся словно на шарнирах. Какая же она стала худая, какой хрупкой кажется. По-прежнему моя сестра, но очень изменилась. Что-то в ней появилось такое, чего я не могу понять. Она совершает непостижимые для меня поступки, я даже представить не могу, о чем она думает. Глаза, которыми она уставилась себе в колени, расширены, взгляд остекленевший. Максвелл хочет снова поместить ее в больницу. Так он сказал мне по телефону два дня назад, а я его за это отругала. Но теперь и сама держусь с ней напряженно, хотя и стараюсь изо всех сил — и ненавижу себя за это в глубине души. Она моя старшая сестра. Ей следовало бы быть сильнее меня. Я глажу ее по руке и весело улыбаюсь. — Ну что, может, войдем? — спрашиваю. — Я бы выпила чего-нибудь крепкого. Голос мой звучит слишком громко для такого близкого расстояния. Я представляю себе хрустальные графины Мередит, выстроенные в гостиной. В детстве я, бывало, прокрадывалась туда, разглядывала, как таинственные жидкости преломляют свет, вытаскивала пробки и украдкой нюхала. Как-то это странно, абсурдно — пить ее виски сейчас, когда она мертва. Моя заботливость — это способ показать Бет, что я понимаю: она не хотела сюда возвращаться. Но вот, глубоко вздохнув, она выходит из машины и широкими шагами направляется к дому, так быстро, что я едва за ней поспеваю.Сэмюэль Тэйлор Кольридж, «Полуночный мороз»[1]
Внутри дом кажется меньше, чем прежде, — так всегда происходит с тем, что ты видел в детстве, — но все равно он огромный. Квартира, которую я снимаю в Лондоне, показалась мне большой, когда я в нее въехала, в ней было ровно столько места, чтобы не приходилось смотреть телевизор сквозь сохнущее на веревке белье. Сейчас, стоя в гулком обширном холле, я испытываю нелепое желание пройтись колесом. Взволнованные, мы стоим, побросав сумки у подножия лестницы. Мы впервые приехали сюда одни, без родителей, и это так непривычно, что мы растерялись, как овцы. Наша роль определяется привычкой, памятью и традициями. Здесь, в этом доме, мы дети. Но я обязана это преодолеть, потому что
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (123) »