Litvek - онлайн библиотека >> Дмитрий Юрьевич Веденяпин >> Поэзия и др. >> Между шкафом и небом >> страница 2
сомнительного ритуала, совершаемого им всякий раз, когда он приводил к себе «девку», как тогда говорили. Ритуал заключался в том, что Лешка через весь коридор нес кое-как завернутую в простыню «девку» в нашу единственную ванную. «Девка» заливисто визжала. Моя брезгливая бабушка обязала Лешку дезинфицировать не только ванну, но и телефонную трубку после каждого разговора — для этой цели рядом с телефоном стояла банка с каким-то дезинфицирующим средством. Самое поразительное, что Лешка это требование беспрекословно выполнял.

В дальней комнате слева жило семейство Комлевых: папа Виталий, мама Клава и сын Юрка, года на два — на три старше меня. С Юркой мы играли. Обычно у нас. Виталий был добродушный, уравновешенный человек, отсидевший за воровство. На кухне он любил спорить с соседом Николаем, тоже сидевшим, но по 58-й статье, за плен. Хмурый Николай утверждал, что они в лагере загибались с голоду, а Виталий, «отбывавший наказание» примерно в тех же местах, уверял, что жить было очень даже можно, а по воскресеньям им давали апельсины. Уверен, что Солженицыну с Шаламовым было бы что сказать по этому поводу, но я просто слушал.

Еще в нашей квартире жила Анна Михайловна, прозванная моей мамой «горшок и веник» за то, что она почему-то появлялась в нашем общем коридоре не иначе как с ночным горшком в одной руке и веником метелкой вверх — в другой; так неискушенные в этикетных тонкостях люди несут букет цветов. При этом осанкой и царственной поступью Анна Михайловна напоминала пожилую Ахматову — ретроспективное сравнение с моей стороны, как вы догадываетесь. Она была бабушкой моей ровесницы Марины.

В самой маленькой комнатке, фактически чулане, обитала сморщенная старушка, прислуга бывших, то есть настоящих (дореволюционных), хозяев квартиры. Не знаю, как ей жилось до 17-го года, но то, что началось после, ее явно не устраивало. Своих чувств она не скрывала, время от времени возникая в дверях с воздетым к потолку сухоньким кулачком и запоминающейся, замечательно интонируемой репликой: «У-у, коммунисты!» Но и она была хорошей соседкой.

Вообще, насельники нашей квартиры старались по возможности не портить друг другу настроение. Я, конечно, слышал, а впоследствии читал о всяких склоках, скандалах, керосине в супе, толченом стекле в варенье и прочих ужасах советского коммунального быта. Что ж, значит, нам просто повезло.

А как чувствовали себя на Таганке мои родственники? Было ли им так же хорошо, как мне? Во всяком случае, на моей памяти, счастливее, чем тогда, они уже не были. Помните анекдот: у немецкого старика еврея спрашивают, когда ему лучше всего жилось на свете, и он не задумываясь отвечает: «При Гитлере», — «Как же так? А Нюрнбергские законы? А газовые камеры?» — «Видите ли, я был молод».

Но по-моему, дело не только в молодости мамы и папы и относительном здоровье бабушки и бабы Нюры. Дело именно в этой комнате, в этой квартире и какой-то общей — разлитой в воздухе города(?), страны(?), мира(?) — нерастраченности веры, надежды и любви.


Сохранилась фотография: молодые баба Нюра, бабушка, бабушкин муж Самуил (мой дед, погибший в сталинском лагере за двадцать лет до моего рождения — сегодня я понимаю, что для бабушки это значило совсем недавно) и маленькая мама.

Про Самуила я знаю только, что он родился, как Мандельштам, в «девяносто одном ненадежном году» (кстати говоря, арестовали их тоже одновременно, в 38-м) и соответственно был на десять лет старше бабушки, что у него венгерские корни, что он был веселый, любил танцевать (и вроде бы неплохо это делал), строил, а затем — до самого ареста (разумеется, по 58-й статье) — служил директором Центрального парка культуры и отдыха («с гребешками воздуха, культуры и воды»). Еще знаю историю с котом.

У бабушки на работе завелся воздыхатель. В обеденный перерыв он приносил ей чай, а после работы провожал до дома. То, что бабушка замужем, его не смущало. Самуил посоветовал жене сказать, что ее муж страшно ревнив, склонен к насилию и, вообще, псих ненормальный. Не помогло. Правда, зная бабушку, я что-то не очень представляю себе, как она все это произносит. Тогда мой дед, крупный, наголо бритый человек с волевым подбородком, начал действовать. Он взял кота, привязал к нему разноцветные бантики, надел поводок и, подгадав время, когда бабушка с ухажером подходили к подъезду, вышел им навстречу. Это сработало.

В 1957 году бабушке выдали «Справку» (так и написано — «справка»), в которой сообщалось, что «постановление особого совещания при НКВД СССР от 8 июня 1938 года в отношении Цвика Самуила Копелевича отменено и дело о нем (так и сказано «дело о нем») прекращено за отсутствием состава преступления. Цвик С. К. реабилитирован посмертно».

Гибель Самуила была бабушкиным неизжитым кошмаром. В 1973-м, за несколько месяцев до смерти, бабушка на праздновании годовщины свадьбы своей сестры пожелала ей уйти из жизни раньше мужа. Это непраздничное пожелание о многом говорит.


Баба Нюра (Анна Егоровна Осипова), прежде чем стать моей няней, была няней моей мамы. Она родилась в деревне Акулово. Во время коллективизации бежала от голодной смерти в Москву. Ни мужа, ни детей у нее никогда не было. Где и как они познакомились с бабушкой, как вышло, что она стала няней и фактически членом нашей семьи, я не знаю. Баба Нюра закончила церковно-приходскую школу. Недавно кто-то уверял меня, что русская церковно-приходская школа давала прекрасное академическое образование, сравнимое с нынешним университетским, причем не в пользу последнего. Возможно. В таком случае баба Нюра была самой плохой ученицей за всю историю существования церковно-приходских школ. Она толком не умела ни читать, ни писать. Записки «О здравии» и «О упокоении» всегда заполняла за нее либо бабушка, либо мама. Ни один священник не мог разобрать ее каракули.

Она была некрасивая (хотя с годами становилась все симпатичнее), нескладная и кривоногая. Всегда все роняла, переворачивала, вечно обо что-то стукалась. Все путала. Когда бабушка пыталась ей что-то объяснить, например как пользоваться какой-нибудь технической новинкой, баба Нюра махала рукой и честно признавалась: «Да я все равно не пойму», а когда ее пытались научить более или менее общепринятым образом произносить какое-нибудь слово: «Да я все равно не выговорю». Она даже не могла «выговорить» имя-отчество бабушки — «Анна Яковлевна» превращалась у нее во что-то вроде «Анукунай». При этом баба Нюра любила всякие «приговорки», например: «Отвяжись, худая жисть, привяжись хорошая» и проч.

Однажды вместо рыбьего жира она влила в меня столовую ложку бабушкиных сердечных капель. Вызванный врач неотложки сказал потом,