Litvek - онлайн библиотека >> Стефан Цвейг >> Классическая проза и др. >> Незримая коллекция >> страница 3
же знаете, какие сейчас времена, вы поймете. Когда началась война, отец ослеп. У него и прежде не раз бывало плохо с глазами, а от тревог он совсем лишился зрения. Дело в том, что, несмотря на свои семьдесят шесть лет, он во что бы то ни стало желал участвовать в походе на Францию, а потом, когда оказалось, что армия движется далеко не так быстро, как в 1870 году, он просто из себя выходил и уже ослеп совсем… Он еще очень бодр и недавно мог целыми часами гулять и даже ходил на охоту. Но теперь он навсегда лишился этого удовольствия, и коллекция — единственная оставшаяся у него в жизни радость. Он ежедневно просматривает ее… то есть он ее не видит, конечно — он уже ничего не видит, — но каждый день после обеда достает все папки и один за другим ощупывает эстампы в одном и том же неизменном порядке, который он помнит наизусть… Ничто другое не интересует его; он заставляет меня читать ему вслух все газетные сообщения об аукционах, и чем выше указанные там цены, тем больше он радуется… потому что… видите ли… и в этом весь ужас… отец не понимает, какое сейчас время и что творится с деньгами. Он не знает, что мы всего лишились и что на его месячную пенсию не проживешь теперь и двух дней… а тут еще у моей сестры погиб на фронте муж и она осталась с четырьмя малышами… Он ничего, ничего не знает о наших материальных затруднениях. Сначала мы экономили на чем только можно, экономили еще больше, чем прежде, но это не помогло. Потом стали продавать вещи. Его коллекцию мы, разумеется, не трогали… Продавали свои драгоценности; но, боже мой, это были такие пустяки… ведь целых шестьдесят лет отец каждый сбереженный грош тратил только на гравюры. И вот настал день, когда нам уже нечего было продать, мы просто не знали, что делать… и тогда… тогда мы с матерью… мы решили продать одну гравюру… Сам он, разумеется, ни за что не позволил бы, но ведь он не знает, как тяжело жить, и он и понятия не имеет, как трудно сейчас достать из-под полы хоть немного провизии; не знает он и того, что мы проиграли войну и отдали французам Эльзас и Лотарингию; мы не читаем ему об этом, чтобы он не волновался.

Вещь, которую мы продали, оказалась очень ценной: то была гравюра на меди Рембрандта. Нам дали за нее много тысяч марок; мы думали, что этих денег нам хватит на несколько лет. Но вы же знаете, как тают теперь деньги… Мы положили их в банк, а через два месяца от них уже ничего не осталось. Пришлось продать еще одну гравюру, а потом и еще одну, и каждый раз торговец высылал нам деньги лишь тогда, когда они теряли свою ценность. Попробовали мы продавать с аукциона, но и тут, несмотря на миллионные цены, нас умудрялись провести… За время, пока эти миллионы доходили до нас, они превращались в ничего не стоящие бумажки. Так постепенно ушли за бесценок все лучшие гравюры, осталось всего несколько штук. И все ради того, чтобы не умереть с голоду; а отец ничего и не знает.

Потому-то мать сегодня так испугалась, когда вы были у нас… Стоило отцу показать вам папки — все тут же обнаружилось бы… В старые паспарту — он все их узнает на ощупь — мы вложили вместо проданных гравюр копии или похожие на них по форме листы бумаги, так что, трогая их, отец ни о чем не догадывается. Это ощупывание и пересчитывание гравюр (он помнит их все подряд) доставляет ему такую же радость, как бывало, когда он их видел зрячими глазами. К тому же в нашем городишке нет ни одного человека, которого отец считал бы достойным видеть его сокровища… Он так страстно любит каждую гравюру, что у него, наверное, сердце разорвалось бы от горя, если бы он узнал, что все они давным-давно уплыли из его рук. С тех пор как умер заведующий отделом гравюр на меди Дрезденской галереи, вы — первый, кому он пожелал показать свою коллекцию. И я прошу вас…

Она вдруг протянула ко мне руки, и глаза ее наполнились слезами:

— Мы очень… вас просим!.. очень!.. пожалейте его… пожалейте нас… не разрушайте его иллюзию… помогите нам поддержать его веру в то, что все гравюры, которые он вам будет описывать, существуют… одно подозрение, что их нет, убило бы его. Может быть, мы дурно с ним поступили, но ничего другого нам не оставалось. Надо же было как-то жить… и разве человеческие жизни, разве четверо сирот не дороже картинок… К тому же до сих пор мы ничем не омрачили его счастья. Ежедневно после обеда он целых три часа блаженствует, перебирая свои гравюры и разговаривая с ними, как с людьми. А сегодня… это день мог бы стать счастливейшим в его жизни, ведь он так много лет ждет случая показать свои сокровища человеку, способному их оценить. Прошу вас… умоляю… не лишайте его этой радости!

Я просто не могу передать вам, с какой скорбью это было сказано. Господи, да сколько уже раз приходилось мне в качестве антиквара сталкиваться с самым бессовестным обманом, когда, подло пользуясь инфляцией, у несчастных буквально за кусок хлеба отбирались редчайшие фамильные ценности, — но здесь судьба сыграла особенно злую шутку, которая особенно сильно потрясла меня. Разумеется, я обещал молчать и сделать все от меня зависящее, чтобы скрыть истину.

Мы пошли; по дороге я с горечью слушал ее рассказ о том, при помощи каких уловок были одурачены несчастные женщины, и это еще более укрепило меня в намерении сдержать свое обещание. Не успели мы взойти по лестнице и взяться за ручку двери, как из комнаты послышался радостно грохочущий голос старика:

— Входите, входите! — Должно быть, со свойственной слепым остротой слуха он уловил звук шагов, когда мы еще подымались по ступеням.

— Герварт даже не вздремнул сегодня, так ему не терпится показать вам свои сокровища, — с улыбкой сказала старушка. Одного-единственного взгляда дочери оказалось достаточно, чтобы успокоить ее относительно моего поведения. На столе уже были разложены груды папок, и, едва почувствовав прикосновение моей руки, слепой без лишних церемоний схватил меня за локоть и усадил в кресло.

— Вот так. И начнем не мешкая — просмотреть надо очень много, а ведь господам берлинцам вечно некогда. В этой папке у меня Дюрер, довольно полный, как вы сейчас убедитесь, и одна гравюра лучше другой. А впрочем, сами увидите; смотрите! — И он раскрыл первую папку: — Вот его «Большая лошадь».

Осторожно, едва касаясь кончиками пальцев, как берут обычно очень хрупкие предметы, он вынул из папки паспарту, в которое был вставлен пустой, пожелтевший от времени лист бумаги, и держал его перед глазами в вытянутой руке. С минуту он восторженно и молча глядел на него; разумеется, он ничего не видел, но, словно по волшебству, лицо старика приняло выражение зрячего. А глаза его, еще только что совершенно безжизненные, с неподвижными зрачками, вдруг