Litvek - онлайн библиотека >> Борис Абрамович Слуцкий >> Биографии и Мемуары >> О других и о себе >> страница 3
Слуцкий. Этот мир был и сам по себе сложен для оценки и понимания, и сложен постольку, поскольку Борис Слуцкий был слишком в этот мир вовлечен, поэтому для его описания предпочел метод Геродота — просто рассказываю подряд, что видел или то, что мне рассказали, а потомки — разберутся. Разумеется, есть и другие подходы к мемуаристике, и Слуцкий их перечисляет: «Мемуарист должен быть страстен и несправедлив. Чтоб не скатиться к объективизму… Еще один подход к мемуарам у Эренбурга. Он говорил, что хочет вспоминать только о хороших людях. Эго уже сознательная деформация мира». Оба подхода неприемлемы для Слуцкого. «Прочитав книгу Надежды Яковлевны, долго высказывал ей претензии по линии мандельштамоцентризма и несправедливости к той среде, которая много лет эту семью питала в прямом смысле… Еще ораторствуя, понял, что кругом не прав. Ведь ее мемуары не история, а эпос, только без ритма. Разве эпос может быть справедливым?» На эпос Слуцкий не замахивался. Ни в стихах, ни в прозе. Он ощущал себя всего только свидетелем — не более, но и не менее. Свое кредо мемуариста Борис Слуцкий противополагает как «сознательной деформации мира» у Эренбурга, так и «страстной несправедливости эпоса» Надежды Мандельштам: «Я от природы не слишком страстен и сравнительно справедлив. К объективизму качусь с удовольствием». Может быть, поэтому все мемуарные наброски Бориса Слуцкого остались незаконченными? Для мемуариста сложнее всего оставаться объективным, справедливым (даже сравнительно!) и бесстрастным. Как это ни парадоксально, однако лирическому поэту легче сохранить объективность, чем мемуаристу.

Воротимся, однако, к Довлатову. Общей у Слуцкого с ним была не только стилистика. Общей была их социальная ситуация. Послевоенные сороковые годы, когда Слуцкий сформировался как поэт и написал если не лучшие, то, по крайней мере, характернейшие свои произведения, были для него в житейском, социальном плане тем же, чем для Довлатова были семидесятые годы — годы, когда Довлатов сформировался как писатель и написал если не лучшие, то характернейшие свои произведения.

Кем оказался Слуцкий после войны в сороковые годы?

Тем же, кем был Довлатов в семидесятые. Непечатающимся писателем. Люмпен — интеллигентом, если угодно.

О том времени Слуцкий вспоминал так: «Где я только не состоял! И как долго не состоял нигде. В 1950 году познакомился я с Наташей, и она, придя домой, сказала своей интеллигентной матушке, что встретила интересного человека. «А кто он такой?» — «Никто». — «А где он работает?» — «Нигде». — «А где он живет?» — «Нигде». И так было десять лет — с демобилизации до 1956 года, когда получил первую в жизни комнату 37 лет от роду и впервые пошел покупать мебель — шесть стульев. Никто. Нигде. Нигде».

Конечно, период вот этого «никтойства» — «нигдейства» — «люмпен — интеллигентства» был у Слуцкого значительно короче, чем у Довлатова, и кончился победным входом в советскую литературу, но сам этот период был для Слуцкого драматичнее и безысходнее. В мемуарном очерке «Истории моих стихотворений» он пишет о времени создания стихотворения «Давайте после драки помашем кулаками…»: «Предполагалось, что будущего у меня и у людей моего круга не будет никакого».

Именно это время Слуцкий вспоминает в самых своих «довлатовских» прозаических произведениях: в «Георгии Рублеве», «Истории моих квартирных хозяек», «После войны». Вспоминает в семидесятые годы, когда вновь начинает понимать, что опыт жизни не укладывается в стихи. Тогда же он пишет одно из самых странных и безысходных своих стихотворений — «Случай».

Этот случай спланирован в крупных штабах
и продуман — в последствиях и масштабах,
и поэтому дело твое — табак.
Уходи, пока цел.
Этот случай случится, что б ни случилось,
и поэтому не полагайся на милость
добродушной доселе судьбы. Уходи.
Я сказал тебе, что тебя ждет впереди.
Уходи, пока цел.
Забирай все манатки.
Измени свою цель.
Постригайся в монахи.
Сгинь, рассейся, беги, пропади!
Уходи!
Исключений из правила этого нету.
Закатись, как в невидную щелку — монета,
зарасти, как тропа, затеряйся в толпе,
вот и всё, что советовать можно тебе.
Особенно хорошо и мрачно смотрится в этом стихотворении измененная цитата из Пушкина: «ко мне не зарастет народная тропа» — «зарасти, как тропа»… В семидесятые годы Слуцкий вспоминает ситуацию сороковых, когда ему, фронтовику, еврею, писавшему русские стихи, становилось понятно: случай спланирован в крупных штабах. Будущего не будет.

Об этом времени и о Слуцком в нем опять‑таки лучше всего написал Самойлов: «Два молодых поэта, Слуцкий и я, оба — поэты, принимающие действительность, — мы каждый день могли ожидать ареста, а дальше — известно что — методы, «бессрочные» лагеря, погибель. За что, собственно? Только за то, что не умели пристроиться к действительности, печатать стихи, где‑то числиться и служить. За то, что собирались кучками больше трех, разговаривали, общались, встречались.

Каково было Слуцкому, майору запаса, пенсионеру по военной инвалидности, кавалеру болгарского ордена «За храбрость», члену партии и прочее, расставаться с мечтой о победном въезде в литературу и отматываться от ласковых стукачей, пытавшихся поймать его на слове? Каково было ему ночью прислушиваться к выстрелам входной двери в парадном и к чужим шагам по лестнице?»

Иными словами, каково было тому, кто ощущал себя субъектом истории, попросту говоря, ее творцом, ощутить себя ее объектом? Из победителя превратиться едва ли не в подпольщика? Сам Борис Слуцкий пишет об этом так: «Стихотворение «Давайте после драки…» было написано осенью 1952–го в глухом углу времени — моего личного и исторического. До первого сообщения о врачах — убийцах оставалось месяц — два, но дело явно шло — не обязательно к этому, а к чему‑то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение — близкой перемены судьбы — было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной».

Самое удивительное, что этот «глухой угол времени», когда все говорило о том, что пора «зарасти, как тропа, затеряться в толпе», и был временем начавшегося для Слуцкого стихописания: «Эти годы, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчлененной массой. Точнее, двумя комками: 1946–1948, когда я лежал в госпиталях или
Litvek: лучшие книги месяца
Топ книга - Счастливый брак по-драконьи. Поймать пламя [Александра Черчень] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Тринадцатая сказка [Диана Сеттерфилд] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Проходные дворы биографии [Александр Анатольевич Ширвиндт] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Будущее [Дмитрий Алексеевич Глуховский] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Загадка XIV века [Барбара Такман] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Выйди из зоны комфорта. Измени свою жизнь. 21 метод повышения личной эффективности [Брайан Трейси] - читаем полностью в LitvekТоп книга - Нецарская охота [Влада Ольховская] - читаем полностью в LitvekТоп книга - 45 татуировок менеджера. Правила российского руководителя [Максим Валерьевич Батырев (Комбат)] - читаем полностью в Litvek