Анна Николаевна в каждом доме, даже почти родственном, как у Вовки, была гостем необычным, солидным, значительным, просто так времени не теряющим, но дружбан мой говорил, будто она проводит у них долгие часы, и на мой вопрос: «А чё делает?» — отвечал: «Просто сидит. Просто говорит».
Я с недоверием покачивал головой, что-то мне все это казалось неясным, но в один день все прояснилось, и вот каким горьким образом.
Вовка исчез на день, потом появился в классе, и на нем не было лица. Круглоголовый мой друг как-то сморщился и даже, кажется, постарел, хотя дети, дело ясное, стареть не могут — они могут только взрослеть.
Но вот! — Вовка постарел и шепнул мне, глядя в сторону:
— Похоронка на Степу!
Я сжал его руку повыше локтя, и у него в глазах заблестели слезы. Он торопливо смахнул их, мы слушали урок — и не слышали его, конечно. Я думал про Вовку, как он будет теперь и как его мама Анастасия Никитична выдержала такое известие.
Можно догадываться, предполагать, но думать о том, как страдает твой друг, это совсем другое, нежели самому страдать. Твое волнение, понимание и даже слезы, обозначающие сочувствие и сострадание, вовсе же не само чувство и не само страдание.
Из школы мы шли медленно, совсем другие, чем еще пару дней назад, не понимая, что кто-то уже украл у нас наивность трех мушкетеров с Д’Артаньяном впереди, где нет настоящих горестей и выручка друзей способна спасти от любых испытаний. Мы шли неторопливо, торопливо взрослея, и во мне выступали, съезжаясь вместе, прежде неясные сцены: как бежит, не узнав меня, приветливая почтальонка Рита по школьному коридору, а потом обрывает урок Анна Николаевна, чего с ней прежде никогда не случалось, а позже приговаривает: «Вовка, Вовка, круглая головка» и не жалеет для нас редкой книжки.
Все это сдвигалось, сходилось, стыковалось в моей голове воедино Вовкиными краткими фразами, потом, позже, уточненными и дополненными, и незабвенная наша Анна Николаевна, как и всегда прежде, оказывалась в середине событий, пока еще не подвластных нашим умам.
Взрослое как-то так удивительно выступало вперед, заступаясь за нас, малых, обороняло от боли тем, что боль эту предъявляло совершенно странным способом,
Итак, Рита, некрасивая, но добрая почтальонка и одноклассница Степы, получила на почте похоронку на имя Вовкиной матери. И открыла ее. И, конечно, заплакала. Испугалась нести бумажку эту горькую. Недолго думая, кинулась в школу, к учительнице, ведь Анна Николаевна учила их обоих, учила Вовку и их со Степой мать, да еще и была ее крёстной матерью. Анна Николаевна велела Рите молчать, а похоронку забрала. И все заходила к своей крестнице, говорила о разных разностях, присматривалась, как та чувствует себя, и не решалась сказать про Степу. Еще к Вовкиной маме постоянно приходили врачи, сказал дружбан. Просто так приходили, без всякого вызова. Это Анна Николаевна посылала своих учеников. Мерили давление, считали пульс, оставляли ценные лекарства. Вовкина мама удивлялась и говорила ему: «Это неспроста». А он смеялся. Ничего не понимал, маленький лопоухий щенок.
Но потом Анна Николаевна пришла снова, когда Вовка и мама его были вместе. Заплакала и сказала, что Степу убили.
— Понимаешь, какая штука, — рассказывал мне Вовка, — учительница плачет, я плачу, а мама — нет. Говорит: я давно все поняла. И еще Анну Николаевну утешает. Понимаешь? Вышло все наоборот.
А потом, когда мы уже подросли, он прибавил:
— Это же Анна Николаевна все так устроила. Мамина крёсна…
* * *
Крёсна. Крёстная мать.
Крёстная мать — не та, что родила, а та, что приняла тебя из купели и потом, как родная, всю жизнь свою, как умела, как понимала, как считала нужным, берегла тебя.
Учительница моя не была моей крёстной.
А все-таки была…
Где вы, дорогая моя Анна Николаевна? На каком небесном облачке? В какой небесной сини?
Вы слышите меня? Так вот что хочу вам сказать.
Вас давно уже нет. Но вы есть.
Вы есть во мне.
Вы есть — по-разному — во всех, кто учился у вас и кому вы крёсна навсегда — вашими уроками и вашей жизнью.
Благодарю и помню вас, милая наша крёсна.