- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (5) »
кошками, собаками и цветочками. Мужу к ней не пробиться: она живая, прочная, но существует тайно, как Всемирный банк; она правит, но не проявляет пристрастий, словно федеральное правосудие. Что-то холодное и нескоординированное толкает его бессильно свисающую руку; это нос Гекубы. Жирная кастрированная сука с золотыми глазами, она, как и он, до ужаса боится одиночества и лезет из кожи вон, чтобы влить свое тепло в общий котел, всех любит, обожает запах еды, запах жизни.
Пенелопа Вогель старательно избегает в своей речи сантиментов; она на шесть лет моложе Ричарда, но целое десятилетие испытывала муки любви и теперь, в двадцать девять лет, бережет себя и говорит сухо, рублеными фразами совсем юного поколения. — Нам было хорошо, — рассказывает она о своем антигуанце, — а потом стало плохо. Она словесно теребит свои прежние романы, как засушенные цветы, сидя напротив него за столиком в ресторане. Ричард нервно дергается от ее деликатности, словно перебирает вместе с бабушкой загадочные хрупкие письма. — Все кончилось отвратительно, — продолжает Пенелопа. — Что для меня было хорошо, для него оказалось плохо. Он связался с наркоманами. Я не могла на это смотреть. — Он хотел на вас жениться? — робко спрашивает Ричард, наслушавшийся офисных сплетен. Она пожимает плечами. — Было такое дело. — Наверное, вам его не хватает. — Не без этого. Больше я таких красавчиков не встречала. Какие плечи! В Диккенсон-Бей он клал в воде мою руку себе на плечо и так, вплавь, тащил меня за собой милю за милей. Он был инструктором по сноркелингу. — Как его звали? — Ему страшно бередить эти воспоминания, страшно продолжать эти переговоры, поэтому он допивает коктейль и тут же жестом просит официанта повторить. — Хьюберт, — отвечает Пенелопа, терпеливо вытирая рот салфеткой. — Правильно говорила подруга: нельзя клевать на мужскую красоту, иначе будете драться за зеркало. Личико у нее маленькое, белое-белое, нос длиннющий, розовые ноздри воспалены от вечной простуды. Только чернокожий, размышляет Ричард, счел бы ее хорошенькой; но эта мысль наделяет ее красотой в неугомонном, кишащем тенями ресторане. Подходит сменить скатерть на их столике чернокожий официант. Пенелопа продолжает, но так тихо, что Ричарду приходится напрягать слух, чтобы расслышать. — Когда Хьюберту было восемнадцать, одна женщина из-за него развелась с мужем и бросила детей. Она, между прочим, принадлежала к старой плантаторской семейке. Он на ней не женился. Если она так поступила с мужем, говорил он мне, то и от меня уйдет. Он был страшным моралистом, пока не переселился сюда. Только представьте, чтобы восемнадцатилетний парень так подействовал на зрелую замужнюю женщину тридцати с лишним лет! — Пожалуй, я не стану знакомить его со своей женой, — шутит Ричард. — Лучше не надо. — Она не улыбается. — Им это раз плюнуть. Настоящие профессионалы! Пенелопа часто бывает на островах Вест-Индии. Как постепенно выясняется, на Сен-Круа у нее был Эндрю с козлиной бородкой, занимавшийся обработкой отходов и имевший политические амбиции, на Гваделупе — таможенник Рамон, на Тринидаде — Каслри, игравший на альт-сковородах в шумовом оркестре и танцевавший лимбо. В этом танце он мог так выгнуться назад, что от его затылка до земли оставалось всего девять дюймов. Но хуже — или лучше? — всех был Хьюберт, один он поехал за ней на север. — Он думал, что я стану жить с ним в отеле в квартале Джамайка-Плейн, но мне было страшно даже близко подходить, там сплошь какие-то опустившиеся типы, а лифт пропах «травой». Всего раз я нажала там кнопку вызова и за минуту успела получить два предложения от стоявших рядом парней. Та еще была сценка! Официант приносит им сладкий рулет. В полутьме ее профиль кажется поникшим, и он борется с желанием вырвать ее, этот бледный цветок, из горшка с мусором, в который она залезла. — Стало так худо, — делится она с ним, — что я попыталась вернуться к одному старому знакомому, ужасно симпатичному, только с больным от нервов желудком и с мамашей. Он системный аналитик, весь в работе, но не знаю, меня он как-то никогда не впечатлял. Может говорить только про свой гастрит и про то, как мать ему твердит: найди себе жену, в конце концов, а он не знает, серьезно ли она. Его мать. — Он... белый? Пенелопа поднимает глаза, ее нож для масла опасно поблескивает, голос становится медленнее и суше. — Вообще-то нет. Это называется «афроамериканец». Вы против? — Нет, что вы, просто подумал: нервы, желудок... Не то что другие. — Да, не то. Говорю же, он меня не впечатляет. Когда имеешь что-то хорошее, трудно возвращаться назад, вы не считаете? У слов богатый подтекст, хотя ее взгляд вполне равнодушен, но, пока она жует щедро намазанную маслом булку, он пытается решить непростую геометрическую задачу: найти точку, в которой она перешла с белых любовников на черных. Но тут его занимает новый предмет. Сердце начинает биться сильнее, он наклоняется к ней. — Видите ту женщину? Ну которая только что вошла. Вся в коже, цыганские серьги, уже сидит. Это Элеонор Деннис, живет неподалеку от нас. Развелась. — А кто это с ней? — Понятия не имею. Элеонор больше не принадлежит к нашему кругу. А этот тип с виду настоящий головорез. Там, у противоположной стены, Элеонор поправляет серьги, осматривается, скользит взглядом мимо его столика. — Судя по выражению вашего лица, Элеонор была не просто в вашем круге... — произносит Пенелопа. Он делает вид, что разоружен ее догадкой, но на самом деле считает удачей появление его собственной старой пассии — есть чем компенсировать темный поток ее любовников. Остаток времени они говорят уже о нем: о нем и Элеонор, Марлин Броссман, Джоан и девочке, воровавшей его охотничью кепочку. Перед лифтом в доме Пенелопы он изъявляет готовность подняться вместе с ней. — По-моему, вам этого не хочется, — говорит она осторожно. — Как раз хочется! Дом современной постройки находится в историческом квартале Бэк-Бэй. Свет в вестибюле слепит глаза, искусственные растения в кадках не нуждаются в поливе, в обтянутых искусственной кожей креслах никто никогда не сидел, на мозаичное панно лучше не смотреть. От света некуда деться, это ровное и чистое свечение, как в морозильнике, оно вездесуще, словно эфир или либидо, которое, как утверждает Фрейд, сопровождает нас с раннего детства до гробовой доски. — Нет, — стоит на своем Пенелопа, — у меня тонкий слух на искренность в таких вещах. Думаю, вы с потрохами принадлежите дому и семье. — Собака во мне души не чает, — сознается он и на прощание целует ее в щеку под прицелом светильника. Вопреки сухости тона ее губы поразительно мягки, широко
Пенелопа Вогель старательно избегает в своей речи сантиментов; она на шесть лет моложе Ричарда, но целое десятилетие испытывала муки любви и теперь, в двадцать девять лет, бережет себя и говорит сухо, рублеными фразами совсем юного поколения. — Нам было хорошо, — рассказывает она о своем антигуанце, — а потом стало плохо. Она словесно теребит свои прежние романы, как засушенные цветы, сидя напротив него за столиком в ресторане. Ричард нервно дергается от ее деликатности, словно перебирает вместе с бабушкой загадочные хрупкие письма. — Все кончилось отвратительно, — продолжает Пенелопа. — Что для меня было хорошо, для него оказалось плохо. Он связался с наркоманами. Я не могла на это смотреть. — Он хотел на вас жениться? — робко спрашивает Ричард, наслушавшийся офисных сплетен. Она пожимает плечами. — Было такое дело. — Наверное, вам его не хватает. — Не без этого. Больше я таких красавчиков не встречала. Какие плечи! В Диккенсон-Бей он клал в воде мою руку себе на плечо и так, вплавь, тащил меня за собой милю за милей. Он был инструктором по сноркелингу. — Как его звали? — Ему страшно бередить эти воспоминания, страшно продолжать эти переговоры, поэтому он допивает коктейль и тут же жестом просит официанта повторить. — Хьюберт, — отвечает Пенелопа, терпеливо вытирая рот салфеткой. — Правильно говорила подруга: нельзя клевать на мужскую красоту, иначе будете драться за зеркало. Личико у нее маленькое, белое-белое, нос длиннющий, розовые ноздри воспалены от вечной простуды. Только чернокожий, размышляет Ричард, счел бы ее хорошенькой; но эта мысль наделяет ее красотой в неугомонном, кишащем тенями ресторане. Подходит сменить скатерть на их столике чернокожий официант. Пенелопа продолжает, но так тихо, что Ричарду приходится напрягать слух, чтобы расслышать. — Когда Хьюберту было восемнадцать, одна женщина из-за него развелась с мужем и бросила детей. Она, между прочим, принадлежала к старой плантаторской семейке. Он на ней не женился. Если она так поступила с мужем, говорил он мне, то и от меня уйдет. Он был страшным моралистом, пока не переселился сюда. Только представьте, чтобы восемнадцатилетний парень так подействовал на зрелую замужнюю женщину тридцати с лишним лет! — Пожалуй, я не стану знакомить его со своей женой, — шутит Ричард. — Лучше не надо. — Она не улыбается. — Им это раз плюнуть. Настоящие профессионалы! Пенелопа часто бывает на островах Вест-Индии. Как постепенно выясняется, на Сен-Круа у нее был Эндрю с козлиной бородкой, занимавшийся обработкой отходов и имевший политические амбиции, на Гваделупе — таможенник Рамон, на Тринидаде — Каслри, игравший на альт-сковородах в шумовом оркестре и танцевавший лимбо. В этом танце он мог так выгнуться назад, что от его затылка до земли оставалось всего девять дюймов. Но хуже — или лучше? — всех был Хьюберт, один он поехал за ней на север. — Он думал, что я стану жить с ним в отеле в квартале Джамайка-Плейн, но мне было страшно даже близко подходить, там сплошь какие-то опустившиеся типы, а лифт пропах «травой». Всего раз я нажала там кнопку вызова и за минуту успела получить два предложения от стоявших рядом парней. Та еще была сценка! Официант приносит им сладкий рулет. В полутьме ее профиль кажется поникшим, и он борется с желанием вырвать ее, этот бледный цветок, из горшка с мусором, в который она залезла. — Стало так худо, — делится она с ним, — что я попыталась вернуться к одному старому знакомому, ужасно симпатичному, только с больным от нервов желудком и с мамашей. Он системный аналитик, весь в работе, но не знаю, меня он как-то никогда не впечатлял. Может говорить только про свой гастрит и про то, как мать ему твердит: найди себе жену, в конце концов, а он не знает, серьезно ли она. Его мать. — Он... белый? Пенелопа поднимает глаза, ее нож для масла опасно поблескивает, голос становится медленнее и суше. — Вообще-то нет. Это называется «афроамериканец». Вы против? — Нет, что вы, просто подумал: нервы, желудок... Не то что другие. — Да, не то. Говорю же, он меня не впечатляет. Когда имеешь что-то хорошее, трудно возвращаться назад, вы не считаете? У слов богатый подтекст, хотя ее взгляд вполне равнодушен, но, пока она жует щедро намазанную маслом булку, он пытается решить непростую геометрическую задачу: найти точку, в которой она перешла с белых любовников на черных. Но тут его занимает новый предмет. Сердце начинает биться сильнее, он наклоняется к ней. — Видите ту женщину? Ну которая только что вошла. Вся в коже, цыганские серьги, уже сидит. Это Элеонор Деннис, живет неподалеку от нас. Развелась. — А кто это с ней? — Понятия не имею. Элеонор больше не принадлежит к нашему кругу. А этот тип с виду настоящий головорез. Там, у противоположной стены, Элеонор поправляет серьги, осматривается, скользит взглядом мимо его столика. — Судя по выражению вашего лица, Элеонор была не просто в вашем круге... — произносит Пенелопа. Он делает вид, что разоружен ее догадкой, но на самом деле считает удачей появление его собственной старой пассии — есть чем компенсировать темный поток ее любовников. Остаток времени они говорят уже о нем: о нем и Элеонор, Марлин Броссман, Джоан и девочке, воровавшей его охотничью кепочку. Перед лифтом в доме Пенелопы он изъявляет готовность подняться вместе с ней. — По-моему, вам этого не хочется, — говорит она осторожно. — Как раз хочется! Дом современной постройки находится в историческом квартале Бэк-Бэй. Свет в вестибюле слепит глаза, искусственные растения в кадках не нуждаются в поливе, в обтянутых искусственной кожей креслах никто никогда не сидел, на мозаичное панно лучше не смотреть. От света некуда деться, это ровное и чистое свечение, как в морозильнике, оно вездесуще, словно эфир или либидо, которое, как утверждает Фрейд, сопровождает нас с раннего детства до гробовой доски. — Нет, — стоит на своем Пенелопа, — у меня тонкий слух на искренность в таких вещах. Думаю, вы с потрохами принадлежите дому и семье. — Собака во мне души не чает, — сознается он и на прощание целует ее в щеку под прицелом светильника. Вопреки сухости тона ее губы поразительно мягки, широко
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (5) »