Litvek - онлайн библиотека >> Сергей Борисович Ильин >> Биографии и Мемуары >> Конспект романа >> страница 2
не помешало ему стать впоследствии директором все той же 1-й саратовской гимназии — в мое время называвшейся 19-й школой, к ней мы еще несколько раз вернемся, — затем, уже при советской власти, он преподавал историю в Педагогическом, кажется, институте, что располагался в бывшей женской школе, которую закончила мама.

Первая его жена Александра, происходившая из саратовской семьи Алмазовых (по фамилии судя, купеческой не то священнической, впрочем, дядя ее был известным в Саратове врачом), умерла к началу 20-х годов от чахотки, успев родить сына Николая. Вскоре и у Василия Наумовича открылась эта болезнь, приобретенная им еще во время одиночного тюремного сидения, но в дальнейшем залеченная. Году в 18-м, когда родительский дом его на Бахметьевской улице (названной именем прототипа Рахметова) реквизировали, он перебрался на хутор в Заволжье, сухой климат коего давал, по уверениям все того же доктора Алмазова, который и сам когда-то вылечился от туберкулеза крестьянским трудом, надежду на исцеление. Там-то и случилось ему приютить по просьбе знакомых не имевшую никаких документов молодую еще женщину, Юлию Яновну фон Мекк (в девичестве Домбровскую — никакого отношения ни к Парижской коммуне, ни к известному писателю). Была она вдовой рижского купца, много старше ее годами и умершего от аппендицита через год после свадьбы. Оставшиеся от мужа невеликие средства Юлия Яновна потратила на разъезды по Европе (особенно разочаровала ее Венеция), а после стала “компаньонкой” жены генерала Каледина, которой и отдала в самом начале гражданской войны свои бумаги, чтобы та смогла выбраться из Совдепии на юг. Юлия-то Яновна, скончавшаяся в 1966 году в возрасте восьмидесяти лет, и стала в итоге Ленкиной бабушкой, родив Василию Наумовичу двух дочерей, из коих старшей была Ольга, будущая моя теща, умершая, не дожив сорока дней до семидесяти восьми, в сентябре 1998 года — по причине августовских происшествий, с одной стороны, и нежелания жить дальше, с другой. Собственно, и сам Василий Наумович, переживший жену почти на десять лет — он скончался в 1975-м, в год, когда я познакомился с Ленкой, — умер, похоже, оттого, что ему прискучило жить. Был он, впрочем, человеком по натуре радостным — Ленка вспоминала, что, приехав под конец 50-х погостить к дочери в Москву, он чуть ли не каждый день водил ее (Ленку) любоваться ведшимся неподалеку, на шоссе Энтузиастов, то есть на Владимирской (опять-таки Владимирской) дороге, по которой энтузиасты уходили некогда в каторгу, строительством кинотеатра “Слава”: сама мысль о том, что государство наше строит нечто, способное пригодиться рядовому человеку, утешала его чрезвычайно. Общительность Василия Наумовича (не в меньшей мере присущая и отцу моему) была такова, что в Саратове его заглазно называли “Корягой” — пройти мимо и не зацепиться было почти невозможно. Когда же Юлия Яновна, женщина, сколько я понимаю, нравная, принималась его пилить, он мирно надевал пальто, башмаки и шапку и выходил из дому, обыкновенно произнося на прощание: “Грех не прогуляться в такую погоду” — какой бы эта погода ни была.

Белев, Саратов: Ильины

Дед мой с отцовской стороны, Иван, если верно помню, Егорович (я его никогда не видел), и бабушка Лидия Ивановна родились и выросли в стоящем на высоком берегу Оки старинном русском городке Белеве. Происхождением оба были “из мещан”. Летом 63-го я провел с родителями месяца полтора в собственном домике бабушкиных сестер, Марьи и Натальи. Старшая их сестра, Татьяна, рано ставшая монашенкой Новодевичьего, умерла в начале двадцатых. У меня и поныне хранится Библия, подаренная ею отцу — увы, дарственная надпись погибла от руки бестолкового переплетчика. И до нашего приезда, и после Маша с Наташей, что ни осень, присылали нам по почте несколько ящиков с яблоками из своего сада, в котором я в первый и последний, кажется, раз в жизни попробовал настоящую антоновку — так что, читая “Антоновские яблоки” Бунина, я, может быть, один из немногих уже, действительно понимаю, о чем идет речь. В одном-двух ящиках неизменно содержались яблоки зимних сортов, долеживавшие у нас аж до Нового года на верху книжного шкафа — с которого я, двух-трехлетний, ухитрился, забравшись в отсутствие родителей на отцовский письменный стол, своротить настольную лампу под классическим зеленым абажуром, по-видимому, от меня, любознательного ребенка, туда и убранную. Мне повезло, я достиг пола раньше лампы, и вернувшаяся миг спустя домой мама обнаружила меня лежащим в некотором ошалении посреди зеленых осколков. (Из Белева мы тогда уехали в Москву на такси по удивительной красоты взлетавшей на холмы и опадавшей с них дороге. А при въезде в столицу я впервые увидел мертвого человека, мотоциклиста, лежавшего головой в треснувшем шлеме посреди лужи крови.)

Домик моих двоюродных бабушек выходил тремя окошками на сонную, немощеную улочку. В начале тридцатых наискосок от него каждое лето жил, как рассказывал мне отец, Лев Оборин, вечерами игравший при открытых окнах Шопена. В этом домике Маша с Наташей прожили едва ли не всю жизнь, в нем и умерли, приютив под конец какую-то молодую семью с детьми и ей домик оставив. Во время последней большой войны у них стояли немцы, трое, кажется, — очень вежливые, по воспоминаниям бабушек, были люди, трогательно, с елочкой и с пением “Майн либер Аугустин”, справлявшие свое Рождество. Книг у бабушек было немного, всего три: Евангелие, “Рождественские рассказы” Диккенса (помню только “Сверчка”) и “Красное и черное” Стендаля. Все три я, уже приобретший к тому времени привычку к постоянному чтению, с удовольствием прочитал, и даже не по одному разу. Больше всего мне понравилось Евангелие от Матфея (“да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого” — это я запомнил навсегда). Из-за стоявшей в доме духоты — окна не то что не открывались, но даже и приспособлены к этому не были — я ночевал в стоявшем посреди сада сарае. Там имелись: два топчана, все еще пребывавший в рабочем состоянии граммофон фирмы “Пате”, не то “Пати”, с большой блестящей трубой, и блинная стопка пластинок к нему,– “Маруся отравилась”, песни в исполнении Шаляпина, какие-то хоры, не помню. В ночь на Ильин день разразилась гроза с ливнем. Проснувшись от громовых раскатов, я увидел, что картонный потолок прямо надо мной странно провис. В следующий миг он распоролся, окатив меня водой — ведра два там было, не меньше. Подхватив одеяло, показавшееся мне странно тяжелым, что я отнес на счет пропитавшей его воды, я перебрался на другой лежак и заснул. Года через четыре, уже после смерти скончавшихся в одну неделю Маши и Наташи, я рассказал об этом