Litvek - онлайн библиотека >> Юрий Астров >> Научная Фантастика >> Крылья >> страница 2
новехоньким и так отличался от всего, что было навалено поверх… Но не только это поразило Сеню.

Плащ был попросту несовместим с окружающей его жизнью.

Шпага — да, совместима. В отцовском роду были офицеры, пусть и в небольших чинах (выше штабс-капитана никто так и не поднялся). И сам отец был офицером, но уже Красной, а потом Советской армии. Отсюда и кинжал — военный трофей. (Отсюда, кстати, и парабеллум, который отец хранил, разумеется, не на чердаке и о котором сыну запрещено было не то что говорить — даже думать.) Все эти гимнастерки, галифе, нагольные тулупы, старые-престарые армяки и поддевки, военные и дворянские фуражки, а также картузы, шестиклинки и пилотки — это просто была та самая жизнь.

Но не этот плащ. Не эта крылатка рытого бархата с застежкой из уже покрывшейся патиной бронзы в виде крылатого льва с орлиной головой. Сеня знал, что это грифон. И что грифонов не существует. И что этот грифон делает в Куличе, на чердаке огромного старого дома, — было непонятно.

Все равно, что увидеть на соседском псе по кличке Лапко, то добродушном, то, с пеной у пасти, хрипящим и рвущемся с цепи, с бурой шерстью в репьях даже зимой — золотой ошейник, украшенный жемчугом.

Не бывает такого.

Сеня аккуратно упаковал плащ в ту же замшу, перевязал, уложил на прежнее место, навалил сверху старую одежку, захватил шубы и полез вниз, к приятелям. Но… игра не заладилась.

Он хотел было спросить вечером у отца о плаще, да так и не спросил, — что-то его удерживало.

И только через несколько лет, когда его снова занесло в тот самый сундук, он все же спросил у бати: что же это за плащ?

Отец внимательно посмотрел на Семена и ответил:

— Это — военный трофей. Пусть лежит.

Такие распоряжения обсуждению не подлежали. Отец, Орест Янович, был в семье патриархом, и все его приказы выполнялись без разговоров. И хотя Семен чувствовал себя тогда несколько умнее папаши (есть такой период в становлении юношей, все знают) — ссориться он с ним не собирался.

Вернее — не решался.

Так никогда и не решился.

Глава вторая

Надо заметить, что детство нашего героя пришлось как раз на те времена, когда, по меткому замечанию Андрея Битова (тем более метким оно стало лет через двадцать, — именно тогда стало ясно, что за одного Битова двух небитых дают), в фильмах стало распахивать окна. То ли когда больной, герой киноленты, после долгих страданий становится на ноги, то ли когда завод наконец запускает автоматическую линию, созданную по проекту сценариста (цитирую Битова почти дословно). Так что распахнутое окно повлияло и на характер Сени.

Впрочем, подозреваю, что Андрей Битов сам не знал, кого он называл сценаристом. И вот это невольное недосказание определило всю дальнейшую судьбу Семена.

В кино окна открывались, и в дом врывалась весна. Из окна обычно был виден ледоход. Эта метафора навязла в зубах у кинозрителей гораздо быстрее, чем режиссеры от нее отказались.

В доме Семушки, чтобы открыть окна, сперва следовало выставить первые рамы. Но и открыв затем створки окон, ничего, кроме кладбища, увидеть было нельзя.

Семен далеко не сразу оценил остроумие ремарковской героини, бравшей с постояльцев за номер с видом на кладбище на марку дороже. Немецкие кладбища, видимо, заслуживают такой наценки. А вот русские… А уж то, что стояло под боком у Семена…

Это было кладбище для бедных. Здесь хоронили безродных, здесь на целой трети территории двадцать лет не копали могил: на глубине не больше полуметра лежали скелеты военнопленных итальянцев, которые в 43-м вымерли от голода и холода всем лагерем. Сейчас, правда, там хоронят — старые кости сгнили…

Не надо, однако, преувеличивать влияние этой картины на неокрепшую психику ребенка (тем более, что ребятишек на Кладбищенской было изрядное количество, и рождались все новые). Картина была не очень траурной, а главное — привычной.

Сеня понял только одно: распахивать окна весной нужно, но не в Куличе. И в 17 лет покинул дом. Надолго. На тридцать без малого лет. Но он-то думал тогда, что навсегда…

Все эти тридцать лет он почти не бывал на родине. Он открывал свои окна в областных центрах и столицах, сменив их порядочно, — но всегда эти окна в конце концов открывались на кладбище. Пусть иной раз и на такое, что было даже марку доплатить — не жалко за такой вид; тем не менее убежать от кладбища так и не удалось. И весны были разные, иногда очень обещающие, — особенно последняя, — но все всегда заканчивалось привычным видом: могильные холмики, плиты, памятники, кипарисы, кусты сирени, отрытые могилы, готовые к приему очередного новосела.

Последние годы перед его возвращением с обломков второй семьи на родное пепелище дом стоял заколоченным. Но не разграбленным. Его сторожили соседи, за что по договоренности с наследником (таковым Семен Орестович и являлся) использовали в целях собственного пропитания земельный участок, попросту — огород. Так что Семену оставалось лишь, проветрив часть помещения и наглухо заперев другую, открыть заглушку, наполнить отопительную систему водой и затопить газовый котел. Сразу стало жить.

Немолодой, одинокий рантье с пестрой биографией, которая сейчас никого не интересовала, двумя высшими образованиями, двумя изданными, но давно забытыми книжками и неудавшейся жизнью… Впрочем, звериное здоровье быстро отвлекало Семена от таких — иногда все же закрадывающихся в голову — мыслей.

Начинать жизнь заново было нетрудно. Но — зачем? Ни о какой-то новой семье, ни о карьере (в Куличе-то? Боже мой…) Семен Орестович не думал.

Соседи ему не докучали, — на Кладбищенской знакомых почти не осталось. Да и в городке — тоже. Кто умер, кто уехал.

Изредка он приводил женщин. Иногда стучал по клавишам ноутбука, а потом отсылал рассказы и статьи в безгонорарные журналы. Порой листал книги, изданные в основном в 50-е и 60-е годы, — из отцовской библиотеки. Их дворянско-разночинная ветвь куличевской интеллигенции, столь резко обломанная революцией и гражданской войной (одного прадеда расстреляли — то ли белые, то ли красные, другой погиб на Гражданской — то ли у красных, то ли у белых) — все же не засохла. Орест Янович не испытал отцовского влияния из-за безвременной смерти отца, прапорщика военного времени, а потом учителя, и удивительно поэтому, что извечный бич русской интеллигенции — вина перед народом — хлестал его едва ли не до боли; он и сына назвал Семеном по этой причине. (Кстати, Семен такое влияние как раз испытал, но никакой вины ни перед кем не чувствовал. Если бы он над этим когда-нибудь задумался, то мог бы такие раздумья резюмировать словами Потока-богатыря: «Я ведь тоже народ, так за что ж для меня исключенье?»).