Litvek - онлайн библиотека >> Олег Михайлович Куваев >> Современная проза >> 62 >> страница 3
Ненавистные бочки наконец-то выкинуты на лед, и бортмеханик пауком ползал по верхней плоскости с заправочным шлангом в руках.

Мы прятались в воротники курток от жгучего ветра, но ветер все-таки пробирался сквозь цигейковый мех, а бортмеханику наверху было совсем плохо, так как он работал голыми руками и лицо и руки его были беззащитны, он даже не мог поднять воротник, потому что руки его были заняты. Бортмеханик, однако, не жаловался, и только видно было, как лицо и руки его наливаются пурпурной морозной тяжестью.

Солнце уже снова висело над самым горизонтом, оно было цвета остывающего металла и сплюснуто рефракцией в правильной формы овал. Темные тени шли от торосов, снег был чистейше синь. Казалось, от всего этого было тихо, тихо до невероятия, до боли в ушах. Может быть, человек, впервые открывший «полярное безмолвие», пережил вот такое, хотя в тундре в самую полярную ночь не бывает такой тишины и во льдах бывает редко, всегда есть шум ветра или хоть какой-то неизвестного происхождения шорох или шевеление. Может быть, это было особенное для нас место, мы никогда не забирались так далеко на северо-восток, а может быть, такое настроение нагнал злосчастный ветер.

Когда самолет был заправлен, мы поднялись, спустились немного на юг и погнались вслед за солнцем на запад. Очевидно, мы не совсем плохо за ним гнались, потому что на предпоследней точке оно висело все на том же уровне и было все такого же цвета остывающего металла.

Мы очень торопились с замером, и экипаж это понимал, никто не сходил на лед, чтобы не мешать чутким индикаторам приборов.

Только на пятой минуте командир открыл форточку и попросил с высоты:

— Ребята, давай побыстрее.

Наш оператор микронного размера движением спины ответил ему:

— Не мешай. Все понимаем.

Это была предпоследняя посадка. На последней, пока мы делали замер, солнце совсем уже село, и самолет взлетал в синих морозных сумерках, какие бывают в феврале на семьдесят третьем градусе северной широты.

Снова предстоял двухчасовой перегон и свободный народ дремал, сейчас уже от усталости. В кабине было темно, и только на пульте у пилотов адским пламенем светились циферблаты и индикаторы бесчисленных приборов. Медленно колебалась стрелка авиагоризонта, покачивались цифры магнитного и гирополукомпаса. От фосфорного сияния лица пилотов казались зелеными.

С островного аэродрома сообщили, что погода портится. Возможно, нам предстояло идти на другой аэродром через пролив… и штурман считал на линейке бензин и часы полета. Когда все было сосчитано, оставалось только лететь по курсу и надеяться, что погода не совсем испортится.

— Сколько будет с сегодняшними? — спросил штурман.

— Шестьдесят две, — сказал я.

Это были шестьдесят две посадки и разные маршруты, удачные, совсем неудачные и средние, вроде сегодняшнего. О них не расскажешь, как не расскажешь о щеке, обмороженной ветром с Баффинова моря, о позавчерашнем запоздалом возврате, когда сорвавшийся черт его знает откуда ветер кидал самолет в чернильной тьме бросками неровными и оттого тревожными. Руки штурмана нервно перебирали ветрочет, линейку, снова ветрочет. Слева были скалы и вершины островного хребта, справа море, и нельзя было отклоняться ни вправо, ни влево, чтобы не пропустить огни аэродрома и не врезаться в сопки. Каждый до боли в глазах вглядывался в иллюминаторы, и, когда показались огни аэродрома, кто-то радостно выдохнул: «Есть!»

На аэродроме не было подсветки на полосе для лыжных самолетов, и радист все стучал ключом, договариваясь с начальством. Еле различимые хребты уже плыли под нами, а радист все стучал и стучал.

Самолет с ревом пронесся над светлыми кубиками домов, и мы увидели незабываемое зрелище. Два ряда оранжево-красных факелов пылали, указывая полосу. Никогда в жизни мы не видали таких оранжевых огней и, наверное, никогда не увидим. Некоторые факелы гасли, от них шел оранжевый же дым, и было видно, как мечутся люди, зажигая новые.

К самолету подошла кучка людей. Среди них зябко ежилась наш физик. Видимо, девчонка ждала долго и самоотверженно.

Поземка мела по самое колено. Мы шли к огням аэропорта все, кроме бортмеханика, который, как всегда, остался около самолета.

Потом была сверкающая светом и чистотой теплая сытость столовой и блаженный перекур в комнате пилотов. Мы курили, развалившись на койках, и вспоминали всякую незначительную чепуху. Нам было хорошо всем вместе после длинного сегодняшнего дня.

Полнолицый приземистый командир довольно щурился, у него был вид добродушного домоседа, специально приспособленного для шлепанцев, но мы-то знали, как неутомимо деятелен бывает он, когда надо лететь.

Второй пилот, самый молодой в экипаже, красивый девчачьей реснитчатой красотой, расспрашивал нашего оператора о погоде в Коктебеле, откуда тот недавно прилетел. Прошлый год мы работали с ним на гидросамолете и он показывал «фокус» при посадке: мы закрывали глаза и не могли угадать, в воздухе самолет или уже бежит ПО поде.

Длинноногий носатый штурман, отличный рассказчик, специалист по подходу к женщинам и специалист своего дела, картинно подрагивая грифом гитары, наигрывал нашему физику какой-то цыганский романс.

— Сколько с сегодняшними? — спросил командир.

— Шестьдесят две, — ответил я.

— Понимаешь, — сказал он, и голос у командира вроде был виноватый, — понимаешь, если бы не этот иней.

Потом все стали укладываться спать, а мы со штурманом сели разрабатывать маршрут на завтра.

Мы прокладывали линию на карте теперь строго на север, к семьдесят четвертому градусу.

— Сколько возьмем, старик? — спросил он.

— Давай десяток.

— Может быть, двенадцать? Ей-богу, сделаем.

— Давай двенадцать.

Это была вера в удачу завтрашнего дня — дня, который придет с рассветом.

— Понимаешь, черт побери, если бы не этот

туман сегодня, — пробормотал командир, засыпая.