него оттолкнешься, и тогда последняя ловушка земли захлопнется за твоей спиной, либо бросишься в самую гущу оседлого мира, благо, что гуманизм больше всего радуется возвращению блудных детей. Либо, наконец, примешь хитроумные меры предосторожности, чтобы не приближаться к опасному острову. Как бы там ни было, но пираты Эгейского моря, основатели Великой Эллады, очарованные сладостным напевом, покорились пению сирен и обратились к обустройству полисной демократии. И многие волны номадов, поток за потоком, теряя скорость и светоносность, оседали и растворялись в ячейках устойчивой социальности — воины, ни разу не побежденные в бою.
Очень важно вслушаться в мелодию, задающую ритм повседневности и обладающую способностью заглушать позывные чистого авантюрного разума. Напев, неотразимый вблизи зоны оптимальной слышимости, тиражируется в виде мелодии шарманки — неких незамысловатых заверений общегуманистического характера. В этой песенке куплеты почти не слышны; вся сила обольщения сосредоточена в припеве. Припев однообразен, его можно назвать заунывным и даже бесконечно заунывным, что нисколько не убавляет его завораживающей силы. Вот факир заклинает змею — он никогда не справился бы с этой задачей, если бы вздумал импровизировать и сочинять новые песенки. Пресмыкающиеся заклинаемы блесной навязчивого повторения. Мотив шарманки (простая песенка) конституирует возобновляющуюся длительность этой жизни, и каковы бы ни были мотивы человеческого поведения, изучаемые психологией (либидо, честолюбие, воля к власти), но основной мотив — это, конечно же, песенка шарманки что-то там о домашних тапочках, мелких интрижках и дачных грядках. И о скоротечности времени:
Для номада, испытывающего идиосинкразию к повторению, этот рефрен слышен с самого начала, картинки, проносящиеся мимо его взора, в основном и состоят из анонимных шарманщиков и управляемой ими паствы. Что тут сказать? Сколько бы ни было фальши в призыве «любить человека», но еще больше лицемерия в том, чтобы любить человеколюбие.
Песенка, собственно говоря, спета — но продолжают крутить шарманку и продолжают откликаться на имя: Сидоров, Смирнов, Тетерина. Кажется, это и называют гуманизмом, когда чистое время присутствия уже закончено (или не начато), но хронологическое время жизни позволено продолжить. Все еще окликают по имени и трогают курсором, и рыбка Фредди отвечает: «Это последний бабушкин бутерброд», хотя нет уже ни бутерброда, ни бабушки и экран не светится. Здесь и разворачивается гуманизм во всей своей красе: престарелый академик получает премию за песенку, чьи куплеты уже отзвучали, а сама пластинка заела на «все прошло, все», вещают выжившие из ума старцы и им внимают с уважением. Все закоулки происходящего переполнены остановившимися красными мгновениями, и номад лишь пожимает плечами: если это прекрасно, то что же тогда отвратительно?
Весь гуманизм, собственно, и состоит в этом утешении — куда честнее было бы с самого начала не врать, что шарик вернется.
Когда номад слышит, как важно исполнить долг, посадить дерево, отвечать за тех, кого приручил, беречь свое доброе имя и прочее у-тю-тю, он вспоминает одну из своих любимых притч.
Некий человек (а имя им легкой) женился. Брак, увы, не удался. Жена оказалась сущей мегерой: пилила бедолагу денно и нощно, изменяла направо и налево, издевалась над его неудачами и успехами.
Жизнь человека превратилась в ад. Утром он говорил: «О, если бы пришел вечер!», а вечером мечтал: «О, если бы наступило утро». Но одно утешало беднягу: по крайней мере, будет кому стакан воды подать перед смертью. Так и жил, поддерживая себя этой надеждой.
Но вот наконец приблизился и последний час. Лежит человек на смертном одре, смотрит на стоящих вокруг своих близких и вдруг с ужасом понимает, что пить-то ему совсем не хочется…
Так что, конечно, memento mori, но помни и о том, что вдруг не захочется воды хлебнуть перед смертью.
Избыточная хронологическая длительность «этой жизни» по отношению к чистому времени присутствия — это всего лишь анестезия после произведенной лоботомии чистого авантюрного разума, рассекающая спектр возможностей бытия-заново. Операция совершается анонимно, имя хирурга неизвестно (Хайдеггер установил одно из прозвищ — das Man), но в результате этой процедуры и образуется устойчивый социум, бытие в черте оседлости.
Лишенный многого, номад, прежде всего, не имеет обыкновений и никогда не поверит в любовь к обыкновенному человеку. На третьей номадической скорости постигается простая, хотя и хорошо замаскированная вещь: много жизней унесла война, все эти жизни унесла смерть, но в уничтожении целой вселенной нереализованных жизней повинен гуманный скальпель обыкновенного человеческого. Номад не испытывает страха смерти, ибо понимает, что это всего лишь маскировка ужаса обыкновенности.
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин,
Ах, мой милый Августин, все прошло, все.
Плачет старушка, мало пожила,
Ее утешают, а шарик летит…