- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (35) »
окажусь виноват.
Ведь это так удобно — списать беду за счет летчика. Экипаж не подготовился должным образом... Командир корабля допустил преступную небрежность, за что и поплатился. Мертвые сраму не имут. Так говорится. Говорится легко, бездумно. Но так ли на самом деле?
Или живым спокойнее, когда виноваты мертвецы?..
Вот бы выскочить из сна. Я бы многое порассказал, как это бывает наяву. Но звезды не отпускают.
Звезды шелестят, подмигивают и тихонько кренятся: я оборачиваюсь лицом вниз, сжимаюсь, и покинувший меня самолет возвращается.
Натекает.
Материализуется.
Больше времени ни на что не остается: покачивающийся силуэтик в авиагоризонте, стрелочка указателя скорости, высотомер...
Немного позже приказываю себе: «Установи стрелку радиокомпаса на ноль. Проверь остаток горючего... Снижайся...»
Уходить от звезд не хочется, но время. Делаю, что положено, и неотступно, ежесекундно помню: внизу земля.
Притаилась и ждет.
Прощайте, звезды!
Будь милостивой, земля. Я иду к тебе на последнем горючем.
У вернувшегося из полета исчезают крылья, и земной груз с новой силой сваливается на плечи. Почему? Не знаю. Но это так. Всегда...
Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках... и не просто двигается, а... переливается, как ручеек. Жутко была она все-таки красивая, Наташка. И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дьппать. Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она ничего, засмеялась и спросила: — Ты почему такой несильный? Вот Фортунатов Митя — сильный! И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Он — толстый и большой... Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то и сильный... А еще бывает, хоть и сильный, да трус. Кто сказал, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый? Так я шел по коридору, думал, а он — навстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жует — яблоко или конфету... или пустым ртом жует. — Эй, — сказал я, — жиртрест! Не лопни! Но он даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю: не желал слышать. Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать? И почему? Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос! А может, Фортунатов считает, что я — трус? Но Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом! С этим я вошел в класс. Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу подошел к Митьке и спросил: — По-твоему, я — трус? Да? — Иди ты, — сказал Митька. — Нет, ты скажи: я — трус? И он не ответил! А молчание что? Молчание — знак согласия! Словом, мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить: — Смотри у меня!.. — Больше я ничего не успел сказать: вошла Мария Афанасьевна. Ее мы уважали, и потом у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось расстраивать. На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! С ума можно сойти — не побоялся пощекотать Митьке под носом! Ура!» «Странно, — подумал я, — чего она из-за Фортунатова выступает?» Потом, дома, я все старался решить: кого бы должна выбрать Наташка — Абазу или Фортунатова, если совсем-совсем по-честному?.. И получалось — меня! Мне даже приснилось: Наташка на физре выводит меня из строя, за руку; поворачивает лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов — бабуин и обжора». В слове «бабуин» слышалось что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался тогда: бабуины — порода обезьян. Но то было во сне, а на самом деле Наташа или не обращала на меня внимания или поддразнивала и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!» В конце концов вся эта музыка мне надоела. И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавый, и изобразил на нем маленькую стенгазету. Все чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, синий ящик «Для писем...» И раскарикатурил Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще разозлился. На другой день специально пришел в школу пораньше, прокрался в класс первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газету. Наглухо. Был такой особенный клей авиационный — эмалит. Вот им. Ну, ясно, когда ребята увидели, — смеху... И все догадались, чья работа — так я один в классе мог, — но и не докажешь, что Абаза: следов нет! А не пойман — не вор... Все чисто сработал! Удивительно дальше получилось: ребята галдят — кто за Наташку, кто против, — а сама она ни слова, будто все это ее вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно, вроде даже улыбается. Чудно! И только после уроков окликает в раздевалке и медленным, как будто засыпающим голосом спрашивает: — Не можешь объяснить, Колька, — а сама юбчонку задирает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня нет, — не можешь объяснить: почему ты такой недоумок? Ух, и презирала она меня! А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не заспешил. Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня... И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.
Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет — мгновение... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют. В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков — классическое матерчатое «т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару. Подобная вольность была не бессмысленна: ожидалось, что на войне придется (и пришлось!) приземляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом. В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди
* * *
Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках... и не просто двигается, а... переливается, как ручеек. Жутко была она все-таки красивая, Наташка. И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дьппать. Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она ничего, засмеялась и спросила: — Ты почему такой несильный? Вот Фортунатов Митя — сильный! И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Он — толстый и большой... Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то и сильный... А еще бывает, хоть и сильный, да трус. Кто сказал, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый? Так я шел по коридору, думал, а он — навстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жует — яблоко или конфету... или пустым ртом жует. — Эй, — сказал я, — жиртрест! Не лопни! Но он даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю: не желал слышать. Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать? И почему? Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос! А может, Фортунатов считает, что я — трус? Но Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом! С этим я вошел в класс. Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу подошел к Митьке и спросил: — По-твоему, я — трус? Да? — Иди ты, — сказал Митька. — Нет, ты скажи: я — трус? И он не ответил! А молчание что? Молчание — знак согласия! Словом, мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить: — Смотри у меня!.. — Больше я ничего не успел сказать: вошла Мария Афанасьевна. Ее мы уважали, и потом у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось расстраивать. На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! С ума можно сойти — не побоялся пощекотать Митьке под носом! Ура!» «Странно, — подумал я, — чего она из-за Фортунатова выступает?» Потом, дома, я все старался решить: кого бы должна выбрать Наташка — Абазу или Фортунатова, если совсем-совсем по-честному?.. И получалось — меня! Мне даже приснилось: Наташка на физре выводит меня из строя, за руку; поворачивает лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов — бабуин и обжора». В слове «бабуин» слышалось что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался тогда: бабуины — порода обезьян. Но то было во сне, а на самом деле Наташа или не обращала на меня внимания или поддразнивала и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!» В конце концов вся эта музыка мне надоела. И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавый, и изобразил на нем маленькую стенгазету. Все чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, синий ящик «Для писем...» И раскарикатурил Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще разозлился. На другой день специально пришел в школу пораньше, прокрался в класс первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газету. Наглухо. Был такой особенный клей авиационный — эмалит. Вот им. Ну, ясно, когда ребята увидели, — смеху... И все догадались, чья работа — так я один в классе мог, — но и не докажешь, что Абаза: следов нет! А не пойман — не вор... Все чисто сработал! Удивительно дальше получилось: ребята галдят — кто за Наташку, кто против, — а сама она ни слова, будто все это ее вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно, вроде даже улыбается. Чудно! И только после уроков окликает в раздевалке и медленным, как будто засыпающим голосом спрашивает: — Не можешь объяснить, Колька, — а сама юбчонку задирает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня нет, — не можешь объяснить: почему ты такой недоумок? Ух, и презирала она меня! А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не заспешил. Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня... И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.
Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет — мгновение... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют. В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков — классическое матерчатое «т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару. Подобная вольность была не бессмысленна: ожидалось, что на войне придется (и пришлось!) приземляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом. В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (35) »